четырех, а затем провалились в блаженный сон, сделав предварительно то, зачем Лизл вторглась в мой номер.
С такой уродиной! Но я никогда еще не знал ни такого глубокого наслаждения, ни такой целительной нежности!
Утром у дверей моего номера обнаружились большой букет и записка на изящном испанском:
«Я прошу вас простить дурные манеры, выказанные мною прошлой ночью. Любовь всесильна, юность не знает преград. Пусть счастье этой ночи продлится для вас на сто лет. Ваш сосед из комнаты снизу».
VI. Суаре иллюзий
1
Я писал автобиографию Магнуса Айзенгрима с огромным удовольствием, здесь ничто не заставляло меня придерживаться исторических фактов, собирать и сверять свидетельства. Я дал себе полную свободу и сочинил такую книгу про мага, какая понравилась бы мне как читателю; она изобиловала романтикой и чудесами, имела ненавязчивый, но вполне ощутимый привкус эротики и садизма и была принята публикой на ура.
Мы с Лизл намеревались продавать книгу в театральных фойе, до и после представления, но она нашла себе покупателей и в книжных магазинах, а чуть позже, когда появилось дешевое издание в бумажной обложке, прекрасно пошла в табачных киосках и прочих местах, где торгуют живым, острым чтивом. Люди, которые в жизни своей и часа не посвятили упорному труду, читали взахлеб, как юный Магнус отрабатывал свои карточные и монетные трюки по четырнадцать часов кряду, доводя себя до такого изнеможения, что не мог потом даже есть, а только выпивал огромный стакан сливок, сдобренных бренди. Когда Айзенгрим совершенствовал свой природный гипнотический дар, каждый взгляд его, пусть и самый случайный, был настолько заряжен энергией, что прекрасные женщины пачками падали к его ногам, как несчастные бабочки, неудержимо влекомые испепеляющим пламенем, — и с каким же восторгом читали про это люди, знакомые с любовью лишь в самых тусклых, незамысловатых ее проявлениях.
Я писал о тайной лаборатории в старинном тирольском замке, где он конструировал аппаратуру для своих номеров, вскользь намекая, что были случаи, когда не совсем еще отлаженная установка давала сбой, серьезно травмируя одну из очаровательных ассистенток; само собой, Айзенгрим шел на любые расходы, чтобы полностью вернуть ей здоровье. Я рисовал его вроде как чудовищем, но чудовищем обаятельным, не очень чудовищным. Я предоставил читателю теряться в догадках относительно возраста героя. Лихая получилась книжка, жаль только, что я мало торговался, не выговорил себе больший процент с продажи. Но и так она обеспечила — и по сию пору обеспечивает — приличный приварок к моему годовому доходу.
Я накропал ее в Адирондакских горах, в тихом городке, куда отправился через пару дней после памятного разговора (назовем это так) с Лизл. После Мексики (контракт с «Театро Чуэка» заканчивался) Айзенгрим хотел сперва показать свое шоу в нескольких городах Центральной Америки, а затем организовать длительное турне по Европе. На прощание я подарил Прекрасной Фаустине симпатичное, довольно дорогое ожерелье и получил от нее поцелуй; ни я, ни она ничуть не сомневались в равноценности такого обмена. Айзенгриму я подарил весьма дорогие запонки для вечернего костюма, чем сразил его наповал; прижимистый по природе, он искренне не понимал, как это можно что-то кому-то отдать. Зато я вытянул из него обещание взять на себя часть расходов по содержанию миссис Демпстер; он упирался изо всех сил, уверяя меня, что ровно ничем не обязан своей матери и что если бы не ее дурная репутация, он никуда бы не сбегал и сидел бы себе спокойно дома. Я заметил, что в таком случае он был бы сейчас не великим иллюзионистом, а, вернее всего, баптистским священником в какой-нибудь канадской деревне. Этот более чем сомнительный довод больно ударил по тщеславию Айзенгрима, и он тут же капитулировал. Лизл тоже не осталась в стороне, под ее давлением Айзенгрим письменно распорядился, чтобы банк ежемесячно переводил на мое имя некоторую оговоренную сумму, — она прекрасно знала, что иначе он быстро забудет о своем обещании. Так что запонки пришлись весьма кстати — они хоть слегка успокоили его уязвленную скаредность. Лизл не получила от меня ничего, к этому времени между нами установилась прочная дружба, и мы получали друг от друга нечто не соизмеримое ни с какими подарками.
Я не то чтобы позарез нуждался в этих Айзенгримовых деньгах, но они пришлись весьма кстати. В июне 1945 года я смог наконец перевести миссис Демпстер из жуткого казенного заведения в значительно лучшую больницу небольшого провинциального городка, где она как частная пациентка находилась в обществе других больных только если сама того хотела, не говоря уж о том, что там и воздух был лучше, и места больше. Я добился этого перевода при посредстве одного довольно влиятельного знакомого, да и врачи государственной больницы были вполне согласны, что новое место лучше, а на свободу моей подопечной все равно нельзя, даже если бы ей было где жить. К этому времени мой капитал заметно вырос, однако плата за содержание миссис Демпстер в больнице была столь высока, что я не смог бы ее осилить без значительного сокращения собственных расходов, а возобновление прерванных во время войны поездок по Европе оказалось под большим вопросом. Если бы я не улучшил положение миссис Демпстер, я бы чувствовал себя предателем и по отношению к ней, и по отношению к покойной Берте Шанклин, однако теперь мне приходилось жить в сильно стесненных обстоятельствах — тем более что я хотел и прикопить немного на старость. Я находился в обычнейшей ситуации — хотел быть честным и не мог избавиться от сожалений, что эта честность слишком дорого мне обходится.
Так что регулярные переводы от Айзенгрима, покрывавшие примерно треть платы за больницу, пришлись мне очень кстати; опьяненный вполне естественным облегчением, я тут же допустил глупейшую оплошность. При своем первом после полугодовой отлучки визите к миссис Демпстер я сказал ей, что видел Пола.
К этому времени состояние миссис Демпстер значительно улучшилось; если все последние годы ее лицо было жалким и растерянным, то теперь к нему вернулось доброжелательное, иногда — шутливое выражение, знакомое мне по дням, когда она сидела на привязи. Она совсем поседела, но сохранила всю свою прежнюю стройность, да и морщин у нее не появилось. Все это не могло не радовать, однако миссис Демпстер так и оставалась в состоянии, которое разные психиатры именуют разными латинскими терминами, а бесхитростные жители Дептфорда определяли просто как «тронутая». Она могла следить за собой, весело болтала с другими пациентками и даже выводила тех из них, кто совсем уже плохо ориентировался в окружающем, на прогулку. Но у нее не было упорядоченного представления о мире, о жизни и особенно о времени. Если ей и вспоминался Амаса, то крайне смутно, ну вроде как некий второстепенный персонаж из наспех прочитанной книги; меня она узнавала, ведь я был единственным постоянным элементом в ее жизни, но я то приходил, то уходил, мое шестимесячное отсутствие практически не отличалось для нее от недельного, и то, что я обязал себя навещать ее регулярно, было связано скорее с моим собственным чувством долга, чем с ощущением, что она без меня скучает. А вот Пол, как вскоре выяснилось, занимал в ее туманном, спутанном мире совершенно иное, особое положение.
Он все еще был для нее мальчиком, пропавшим ребенком — пропавшим и давно, и словно вот только что, — который, если его найти, окажется точно таким, как прежде. Миссис Демпстер не верила, что Пол сбежал из дому, — конечно же, его похитили злые люди, знавшие, какая он огромная ценность, похитили из любви к чужим страданиям, чтобы лишить сына матери, а мать сына. Она не представляла себе в точности, что же это за злодеи такие, но иногда начинала говорить о цыганах, ну и как же тут без цыган, извека несущих на себе бремя иррациональных детских страхов: никуда не ходи, а то цыгане украдут. Согласно