соответствовал стол для разделки туш, принадлежащий мяснику из Нидароса, что рядом с собором, нежели власть и уважение, которыми он пользовался во фьорде, носившем его имя. Оба его уха были оторваны. Один глаз превратился в кавернозную рану; от зубов, и прежде не слишком многочисленных, остался только один, чтобы помешать языку, распухшему до размеров телячьего, вываливаться изо рта на рассеченные губы. Мое сострадание не освободило его от вопроса, как не спасло оно его, вне всякой связи со мной, от кулаков моих товарищей. Состояние пленника было таково, что мне не оставалось ничего, как самому отвечать за него на вопросы, что я ему задавал. Это было бы странное дознание, если бы Святой Дух, что присутствует во всех сыскных службах и во всех жарковатых комнатах, где ищут истину, не пожелал, чтобы я уже все понял раньше. Таким образом, Эйнар ограничивался тем, по мере раскрытия дела, что высказывал свое мнение по поводу моих речей посредством жалобных стонов или покачивания тем, что ему осталось от головы. Именно этим тихим способом сознался он в ужасах на ферме Долины в Ундир-Хёфди, поблизости от заброшенной церкви, которая в ночи времен была, вместе со всеми окружающими угодьями, капитульной церковью кафедрального собора в Гардаре. Совершенно справедливо, как наставляет меня Ваше Высокопреосвященство, что преступление судят по мотиву, так что Суд вечности или защитник, обвинитель и судья задерживают вынесение приговора, если один из них окажется мнения, будто имеются смягчающие обстоятельства. Рассматривая, что все заразные болезни, пожиравшие Учреждение подобно медленному огню, появились с прибытием Йорсалафари с его обезьяной, рассматривая также тот факт, что народ видит в этой обезьяне Зверя Апокалипсиса, понятно, что этим мякинным головам было недалеко до мысли, что уничтожением обезьяны можно положить конец заразе. Было ли истребление крестьян, приютивших обезьяну, актом порыва предосторожности, рожденным из желания убить все, что окружало ее, дабы иссушить поток миазмов, или завершением драки, в коей крестьяне пытались защитить свое диковинное животное, – вот что я не смог выяснить, даже лживо обещая Эйнару, что он спасет свою бренную оболочку (а не только душу), открыв мне правду. Ибо я решил умертвить Эйнара, что бы ни случилось и что бы он ни сказал. Я не мог забыть, как мы вдыхали испарения этой резни, еще горячие экскременты, извергшиеся из выпущенных внутренностей, кровь, бьющую ключом до самого чердака, тела, обезображенные до неузнаваемости, – жуткая вечерня, устроенная нам под видом приема этими пропащими христианами, коих мы явились спасать на краю света. Я извлек заодно из этой ответной суровости политическую выгоду. Я пришел к мысли, что невозможно в этой тесноте и в этой крайней нищете сохранять в Гардаре две власти: одну, основанную народным согласием, другую – Высочайшими приказаниями и волеизъявлением Вашего Высокопреосвященства. Со времени бунта, едва не разразившегося из-за конских боев, я ощутил нечто вроде расшатанности в древнем союзе плуга и креста. Эйнар Соккасон потерпел неудачу совокупно как в своем долге повиновения, так и в своих обязанностях управления. Слишком внимательный к народным шепоткам, он глухо сопротивлялся наиболее строгим из моих предписаний и наиболее суровым из моих требований. Помимо отвратительной резни, он оказался виновен в наименее прощаемом из преступлений, кои способен совершить вождь, – желании нравиться. Я приказал обезглавить его на берегу, на глазах народа. Голову его бросили волкам. Тело же предано христианскому погребению.
7
Моя власть, укрепившаяся с казнью Эйнара Соккасона, главные народные пороки, с корнем вырванные строгим правосудием, и кое-какое продовольствие, заготовленное благодаря усердию, которое нам удалось вдохнуть в полевые работы, не помешали зиме обрушиться на нас со всей жестокостью. Мороз каждодневно сменялся еще более ужасным морозом – вплоть до того, что я расслышал ропот против Бога и обещания Ему адскому пламени. Кое-кто дошел до того, что пообещал Ему вернуться к своим прежним бесчинствам, если наказанием за них служит огонь. Ибо это награда – быть поджаренным, – больше, чем казнь. Некоторые, в погоне за самыми чудовищными грехами, предались отступничеству и ренегатству в надругательстве над крещением, когда они обсыпали себя дерьмом и отрекались от имени Бога. Я немедля велел повесить этих несчастных, больше за недостаток рассудительности, чем за недостаток веры: ибо на кого им было надеяться, как не на Бога, даже если они были не согласны с наказанием своего отступничества? Торф, источник жизни, стал заканчиваться в домах, несмотря на большие запасы, которые я велел накопать и накопить перед осенью. Никто не решался выходить из деревни, боясь умереть от холода, и даже если бы удалось добраться до торфяников, они так окаменели от льда, что не поддавались кирке и лопате. Глаза леденели в орбитах, иссыхая от слез самых законных. Дети умирали в тростниковых корзинах, устланных сеном, что были им вместо колыбелей; открывая их в час последних таинств, я видел маленькие лица, распухшие и посиневшие. Хорошо еще, если родители не бросали в огонь эти жалкие убежища, принося в жертву собственных детей. Вся провизия была проморожена насквозь, так что даже растолченная в крестьянских ступках, она не поддавалась тем, у кого не было зубов, и вызывала у тех, у кого они еще имелись, ужасные кровавые поносы. Эти испражнения недолго имели удовольствие дымиться, ибо тут же пожирались собаками. Я велел пригнать в собор стадо овец и коров, дабы теплом, исходящим от них, спасались те, кого бедность, жизненные несчастья или злоба соседей лишили пристанища. Я снизошел до того, чтобы спать с ними, а не в своей резиденции, так мое милосердие вознаграждало себя само посредством облегчения, кое этот порыв души приносил телу. Я был измучен опасениями, будто можно списать на счет корыстного интереса то, что было всего лишь исполнением моей миссии. Я сам шел в дома выбирать наименее слабых младенцев или наиболее достойных похвалы, чтобы поместить их под мордами моих животных, которые нежили их своим дыханием. В Рождественскую ночь, когда звезды были так холодны, что прихожане умирали по дороге на мессу, один из этих детей и наименее отощавший из быков воспроизвели, при убогом свете тюленьего жира, священную картину Вифлеема, меж тем как снаружи волки в ожидании добычи завывали у подножия ледника.
В первые дни весны молодая плебейка явилась признаться мне, на коленях, что она опять беременна. Разрешившись на Сретение мертворожденным ребенком, творением развратника из ее расы, она не прекратила, в невинности своей или распутстве, находить вкус в полноте жизни, от коей некогда, напротив, страдала. Я пожелал выслушать ее на исповеди. Уверенный в полномочиях, которые, посредством Вашего Высокопреосвященства, даны мне Богом, считая к тому же, что к моменту, когда Ваше Высокопреосвященство прочтет эту реляцию, меня уже не будет в живых, и пребывая в уверенности, что ложное разоблачение одного мнимого позора мне позволяет не хранить тайну, я простираюсь к ногам Вашего Высокопреосвященства, тем самым умоляя верить больше мне самому, нежели моему жалобному раскаянию. На мои настойчивые вопросы о причинах ее состояния, она стала в дерзкой безнадежности заверять, что повинен в нем я. Что испытания, кои она перенесла, и подавленность, бывшая их следствием, извиняют столь чудовищную ложь – следствие расстроенности ее рассудка и помутнения памяти, – с этим я добровольно согласился и немедленно ее оправдал. Она, тем не менее, стояла на своем и договорилась до того, чтобы потребовать признать сие преступное отцовство. Я дал ей понять, что ее требование выходит за границы исповеди, какова бы ни была, с другой стороны, сущность нашего дела. Она повторила просьбу, наклоняясь над моим телесным низом. Она прижалась ко мне, коленопреклоненная передо мной, если бы таинство, которое я над ней совершал, уже не повергло ее на колени перед Богом. Но для поисков истины нужно было узнать все до последней детали, каким бы отвращением это ни грозило: в конечном счете, не постигли я из наставлений Вашего Высокопреосвященства и господина графа д'Аскуаня, что Бог целостен во всех своих частностях? Я прошу посему Ваше Высокопреосвященство принять благосклонно возвращение к этим низким пустякам. Для начала я приказал этой девушке открыть мне, с кем и в каким позах, запрещенных или дозволенных, имела она любовные отношения со времени ее родов, хоть и прекрасно понимаю, что вне брака даже разрешенные позы запрещены. Она поклялась ребенком, находившимся в ее чреве, что ни для какого мужчины, кроме того, который, по ее словам, является Вашим покорным слугой, она не расстегивала и не спускала, и не срывала плохонькие меховые подштанники, кои носила на стыдных своих частях, дабы защищаться от холода, по моде женщин ее расы. Говоря это, она приподняла юбчонку, обнажая чресла, дабы явить мне, при помощи какого приспособления она прятала то, что открывала. Этого видения было довольно, я признаю это, чтобы меня смутить, несмотря на грязь, запекшиеся подтеки крови и запах нищеты, разгоняющие интимность. Я спросил ее, не случилось ли так, что ее беспутная рука переместила семя из ее рта в закоулок посекретнее. На это она ответила, что я был единственным, кому она могла бы даровать подобное благорасположение, паче оно таковым являлось, дабы вкусить затем лакомство. Я ей растолковал, насколько такое поведение внушает отвращение Небу, посредством объединения четырех смертных грехов: греха Онана, греха фелляции, греха прелюбодеяния и греха