Однажды, разбирая записки к неоконченной книге, он заметил, что я плачу. Он подошел ко мне и сказал несколько слов, которые как нельзя лучше характеризуют его: 'Вы плачете, Вольдсмут? Но что поделать? Такова жизнь... Нельзя допустить, чтобы личные переживания ослепляли нас...'
Операция состоялась. Она прошла лучше, чем можно было ожидать. Даже сам хирург, казалось, забыл, что это - лишь временное облегчение; мы все последовали его примеру. На восемнадцатый день после операции Люс уже поднялся с постели, и ему разрешили вернуться домой. Он говорил: 'Теперь я вновь примусь за работу, мне надо еще столько сделать!'
С того самого дня внезапно и наступило ухудшение. Он это сейчас же почувствовал: симптомы болезни снова появлялись один за другим. Он знал, что ему следует предупредить детей, но все время откладывал это; а они хоть и замечали происшедшие в его состоянии перемены, но делали вид, будто верят в выздоровление отца.
Я ежедневно бывал у него. Со мной он не переставая говорил о своей смерти.
Как-то он сказал: 'Мне повезло, я был заранее предупрежден и мог подготовиться к смерти. Это - последний шаг, который я должен сделать, чтобы выполнить все, в чем я полагал свой долг. Я всегда старался действовать так, чтобы жизнь моя соответствовала моим идеям, чтобы она их как можно лучше подкрепляла; теперь остается умереть, не уклоняясь от намеченного пути; я должен показать, что не боюсь смерти, что вижу ее приближение, принимаю ее и умираю спокойно...
Человек, умирающий спокойно, без страха, может оказать огромное влияние на наше бедное, потерявшее голову стадо приговоренных к смерти! Сократ70 это хорошо понимал. Чем больше перечитываешь описание его последних дней, тем яснее становится, что Сократ не хотел, чтобы его оправдали. Ему было семьдесят лет; он уже больше не учил философии; и он проявил величайшую мудрость, пожелав дать еще один урок своей смертью: он решил умереть такой смертью, которая не была бы пассивной, которая стала бы последним доказательством твердости его духа. Я желаю себе такого конца'.
Потом я увидел тень тревоги на его лице. 'И, однако, говорят, что именно те, кто ждет смерть с наибольшим спокойствием, нередко, когда она приходит, особенно сильно бунтуют против нее...' - проговорил он. Но тут же прибавил: 'Это, разумеется, бунт нервов...'
За все эти дни он ни разу не изменил своему отношению к жизни и смерти. А ведь он ужасно страдал!
Он подводил итоги своему жизненному пути. Однажды утром, после бессонной ночи, он сказал мне:
'Теперь я вижу, насколько гармонична была моя жизнь, и это служит мне утешением. Пока живешь, часто приходишь в отчаяние оттого, что не всегда удается направлять свои действия по единому руслу. Но теперь я вижу, что мне не на что жаловаться. Мне столько приходилось встречать неуравновешенных, не удовлетворенных собою людей, которых жизненные бури все время относили то в одну, то в другую сторону от намеченного пути!
Я не знал таких зигзагов; мою жизнь можно охарактеризовать двумя-тремя простыми и ясными словами. И теперь, когда я ухожу, это наполняет меня чувством покоя. Я родился с верой в себя, в каждодневный труд, в будущее человечества. Мое душевное равновесие всегда легко восстанавливалось. Свою судьбу я могу сравнить с судьбой яблони, посаженной в хорошую почву и приносящей плоды каждый год'.
Последняя неделя была особенно тяжела.
Потом, накануне кончины, его страдания уменьшились.
Старшие внуки зашли на минуту к нему в комнату. Он уже почти совсем не говорил. Заметив их, он сказал: 'Уходите отсюда, дети, прощайте, вам незачем это видеть...'
Часов в шесть, когда стали зажигать лампы, он посмотрел вокруг себя, как будто хотел убедиться, все ли дети в сборе. У него был необычайный взгляд. Казалось, ему открылась истина, вся истина. Казалось, что если бы он еще мог объясняться, то сказал бы о себе, о своей жизни, о жизни всех людей те самые важные слова, которые принесли бы избавление... Но он приподнялся на локте и только произнес приглушенным голосом, словно пробуждаясь ото сна: 'На этот раз - смерть...'
Его дочери не могли сдержать слез. Они стояли на коленях у кровати. Тогда он положил руки им на голову и прошептал, как бы обращаясь к самому себе: 'Как они хороши, мои дети!'
Затем голова его упала на подушку.
Это было вечером. А утром он умер, так и не открыв больше глаз.
Вот что я хотел рассказать Вам, дорогой Баруа, ибо я знаю, что такая смерть может поддержать Вас, так же как она поддержала меня. Она служит нам утешением - после всего дурного, что мы встречали на своем пути.
Теперь, увидев, как умирал Люс, я убедился, что не ошибся, поверив в человеческий разум.
Преданный Вам Ульрик Вольдсмут.
P. S. Что сказать о себе? Глаза мои настолько ослабели, что я уже почти не работаю в лаборатории. Я суммирую и описываю свои исследования, выносящиеся к вопросу о происхождении жизни. Хотя я и не достиг поставленной перед собой цели, но завещаю полученные мною результаты исследований тем, кто будет продолжать мое дело. Время - основной фактор прогресса, вполне возможно, что кто-нибудь другой отыщет в будущем то, что я искал; и мысль эта меня очень утешает.
У. В.'.
Жан бредит с самого утра.
Восемь часов вечера.
Он просыпается. Страшная слабость. В комнате темно... Вокруг его кровати непрерывно движутся какие-то люди; ему кажется, что кошмар продолжается.
Вдруг он замечает возле держащей лампу Сесили аббата Левиса; на шее у священника епитрахиль, в руках - чаша с дарами.
Он возвращается к реальности, и им овладевает безумный страх...
Взгляд его перебегает с одного лица на другое.
Жан. Я сейчас умру? Скажите, я умру?
Ответа он не слышит. Сильный приступ кашля сжимает ему горло, раздирает легкие, душит его.
Сесиль наклоняется над ним. Он судорожно обнимает ее.
Она заставляет его снова лечь. Обессилев, он не противится; закрывает глаза, дышит со свистом. Он так сильно потеет, что простыни становятся мокрыми.
В бреду он произносит какие-то латинские фразы... На ушах, веках и ладонях он чувствует свежесть елея...
Жан. О, помогите мне!.. Избавьте от этих страданий!..
Руки его хватают воздух. Потом, нащупав рукав сутаны аббата, они цепляются за нее, как за последнее прибежище.
Вы уверены, что он простил меня? (С нечеловеческим усилием приподнимается.) Ад!..
Рот Жана раскрывается в крике ужаса. Приглушенный хрип...
Аббат протягивает ему распятие. Он отталкивает. Потом видит Христа, хватает крест, запрокидывает голову и, в каком-то исступлении, прижимает распятие к губам.
Крест, слишком тяжелый, выскальзывает из пальцев. Руки его не слушаются, разжимаются. Сердце едва бьется. Мозг работает с лихорадочной быстротой. Внезапное напряжение всего существа: каждая частица его тела, каждая живая клетка испытывает нечеловеческие страдания!
Судороги.
Неподвижность.
Светает.
Сесиль и аббат одни в комнате.
Сесиль молится, закрыв лицо руками. Она вспоминает год за годом всю свою жизнь. В этой комнате, у изголовья доктора Баруа, однажды утром, в дни молодости, она причащалась вместе с Жаном...
Сквозь полуоткрытые ставни в комнату проникает свет зарождающегося дня. В камине пылает огонь;