соседней часовне. Он отворил дверь и вошел внутрь, я последовал за ним. Часовня была крохотная, не больше двадцати футов в длину и пятнадцати в ширину, с единственным окном за алтарем, которое было обращено на восток. Перекрестившись, Робби встал перед алтарем на колени и склонил в молитве голову. Под окном я прочел надпись: «Эту часовню построила Матильда Шампернун в память о своем муже Уильяме Шампернуне, скончавшемся в 1304 году». На каменной плите ближе к ступеням алтаря были обозначены ее собственные инициалы и дата смерти, которую я не сумел расшифровать. На такой же плите слева были видны инициалы Г. Ш. Здесь не было ни витражей, ни статуй, ни надгробий вдоль стен: это была молельня, поминальная часовня.
Поднявшись с колен, Робби повернулся. И тут я заметил еще одну плиту перед ступенями алтаря. На ней были выбиты буквы: И. К. и дата — 1335 год. Выйдя вслед за Робби под дождь и спускаясь с ним к деревне, я думал, что знаю лишь одно имя, которое подошло бы под эти инициалы.
Вокруг царило запустение — и здесь, возле податного дома, и в деревне. На общинном лугу ни души, никакой домашней живности, ни лающих собак. Двери домиков, теснившихся вокруг луга, были заперты, как и в самой усадьбе. Единственная полудохлая от голода коза с проступающими на тощих боках ребрах была привязана на цепь возле колодца и щипала скудную траву.
Мы взобрались по дорожке на холм, возвышавшийся над монастырем, и я бросил оттуда взгляд на территорию, обрамленную монастырской стеной, но не увидел там никаких признаков жизни. Ни одна струйка дыма не поднималась ни над жилищем монахов, ни над зданием капитула; казалось, все покинули монастырь, и спелые яблоки в саду так и остались нетронутыми висеть на деревьях; когда же мы проходили мимо расположенных на возвышенности полей, я увидел, что земля не перепахана, а часть пшеницы так и осталась неубранной и гнила на земле, словно ночью тут пронеслась буря и все прибила и разметала. На пастбище, ниже по склонам, свободно бродил монастырский скот, и, когда мы проходили мимо, коровы отчаянно мычали нам вслед в надежде, что Робби, верхом на своем пони, погонит их домой.
Мы с легкостью перебрались через ручей вброд, поскольку был отлив, и вода быстро убывала, обнажая гладкий грязно-коричневый под дождем песок. Тонкая струйка дыма поднималась над крышей дома Джулиана Полпи — по крайней мере, хоть он уцелел в этом кошмаре, — но домик Джеффри Лампетоу в долине выглядел таким же пустым и заброшенным, как и дома вокруг общинного луга. Это был не тот мир, который я знал и который успел полюбить, мир, к которому страстно стремился, ибо любовь и ненависть наделялись в нем магическими свойствами и там не было места серому однообразию; теперь же это место своим полным запустением напоминало безобразнейшие черты пейзажа двадцатого века после очередного катаклизма, наводя на мысль о полной безнадежности и обреченности — как предчувствие ядерной катастрофы.
Перебравшись через ручей, Робби направился вверх по холму и, проехав через рощицу, спустился к стене, окружавшей Килмерт. Дыма над крышей не было. Он спрыгнул с пони, предоставив животному самому брести в конюшню, бегом пересек двор и отворил дверь: «Роджер!» — услышал я его возглас. «Роджер!» — раздалось снова. Кухня была пуста, торф в очаге уже давно сгорел. На столе валялись остатки пищи, и пока Робби взбирался по лестнице, что вела на чердак, где они обычно спали, я заметил, как по полу просеменила крыса.
На чердаке, по-видимому, никого не оказалось, поскольку Робби тотчас спустился по лестнице и отворил расположенную прямо под ней дверь, через которую можно было попасть в хлев, и в тот же миг моему взору открылся узкий проход, заканчивавшийся кладовой и погребом. Щели в стене позволяли лучам света проникать в это погруженное во мрак помещение, они же были и единственным источником притока свежего воздуха. Создавался небольшой сквознячок, и помещение, наполненное сладковатым затхлым запахом гниющих яблок, что рядами лежали у стены, хоть немного проветривалось. В дальнем углу стоял чугунный котел, еле державшийся на своих трех ножках и заржавевший оттого, что им давно не пользовались, а рядом с ним — кувшины, горшки, большая трехзубая вилка, пара кузнечных мехов: странное место для постели больного. Он, наверное, перетащил с чердака свой тюфяк и положил его здесь, рядом со щелью в стене, а потом слишком ослаб или просто не мог заставить себя подняться и остался лежать тут несколько дней и ночей вплоть до сегодняшнего утра.
— Роджер! — прошептал Робби. — Роджер!
Роджер открыл глаза. Я не узнал его. Волосы у него стали белыми, глаза ввалились, обострились черты лица, кожа под нечесаной седой бородой выглядела бесцветной, помятой; такими же бесцветными были и припухлости у него за ушами. Он что-то шепнул, думаю, просил воды. Робби бросился на кухню, но я остался стоять подле него на коленях, пристально вглядываясь в этого человека, запомнившегося мне таким сильным и уверенным в себе.
Робби вернулся с кувшином и, обхватив брата руками, стал поить его, но Роджер, сделав пару глотков, поперхнулся и, задыхаясь, откинулся снова на тюфяк.
— Нет, бесполезно, — сказал он. — Опухоль перешла на шею, не дает дышать. Смочи мне губы, и достаточно.
— Сколько ты здесь лежишь? — спросил Робби.
— Не знаю. Возможно, четыре дня и четыре ночи. Почти сразу как ты ушел, я понял, что зараза меня все-таки одолела, и перенес свою постель в погреб, чтобы ты, когда вернешься, мог спокойно спать наверху. Как дела у сэра Уильяма?
— Слава Богу, поправляется, и юная Кэтрин тоже. Элизабет и слуги пока избежали заразы. За эту неделю в Тайуордрете умерло больше шестидесяти человек. Монастырь, как ты знаешь, закрыт, приор и вся братия уехали.
— Невелика потеря, — прошептал Роджер. — Как-нибудь обойдемся без них. Ты был в часовне?
— Был и прочел обычную молитву.
Он снова смочил брату губы и неуклюже, но с нежностью, попытался как бы размять припухлости за ушами.
— Говорю тебе, все бесполезно, — сказал Роджер. — Это конец. И не нужно мне ни священника, ни места на кладбище среди всех прочих. Похорони меня на скале, Робби, куда ветер доносит запах моря.
— Я схожу в Полпи за Бесс, — сказал Робби. — Вместе с ней мы сумеем тебя выходить.
— Нет, — сказал Роджер, — у нее теперь есть о ком заботиться — дети, Джулиан. Выслушай мою исповедь, Робби. Вот уже тринадцать лет, как у меня лежит камень на сердце.
Он попытался сесть, но у него не хватило сил, и Робби, у которого по щекам катились слезы, ласковым движением убрал прядь спутанных волос, падавших брату на глаза.
— Если ты хочешь поведать о леди Карминоу, мне нет нужды это выслушивать, Роджер, — сказал он. — Мы с Бесс еще тогда знали, что ты любил ее — и любишь до сих пор. Мы тоже ее любили. В этом нет никакого греха.
— В любви-то — нет, но в убийстве — есть, — сказал Роджер.
— В убийстве?
Робби, стоя на коленях возле брата, в замешательстве взглянул на него, затем покачал головой.
— Ты бредишь, Роджер, — мягко сказал он. — Все мы знаем, как она умерла. До того, как прийти сюда, она уже несколько недель была больна, только скрывала от нас, а потом, когда они пригрозили увезти ее силой, пообещала, что явится к ним через неделю, и они ей позволили остаться.
— И она бы ушла, да я помешал…
— Как ты помешал? Она умерла до того, как истекла неделя, здесь, в комнате наверху, на руках у тебя и Бесс!
— Она умерла, потому что я не хотел, чтобы она страдала, — сказал Роджер. — Она умерла, потому что, сдержи она свое слово и отправься в Трилаун, а затем в Девон, ее ждала бы медленная смерть, и она растянулась бы на недели, на месяцы, эта мука, через которую прошла наша мать, когда мы были совсем юными. Поэтому я дал ей уйти во сне, и она так и не узнала, что я сделал, так же как не ведали об этом ни Бесс, ни ты сам…
Он нащупал руку Робби и сжал ее.
— Ты никогда не спрашивал себя, Робби, что я делал, когда в прежние времена допоздна оставался в монастыре или, бывало, приводил Мераля сюда, в погреб?
— Я знал, что с французских судов сгружали товары и ты доставлял их в монастырь. Вино и многое другое по заказу приора. Потому-то монахи и жили припеваючи.