Лодка медленно плыла вдоль реки. Неожиданно француз повернулся к берегу и прислушался. Дона подняла голову: издалека доносился странный резкий звук – низкий, монотонный, завораживающий.
– Козодой, – проговорил он, быстро взглянув на нее. И в ту же минуту она поняла, что он обо всем догадался – догадался, но не стал презирать ее, потому что испытал то же самое: тот же огонь, то же желание. Но ни он, ни она не могли открыться друг другу: он был мужчиной, а она женщиной, и им полагалось молчать и ждать своего часа, который мог прийти и завтра, и послезавтра, а мог не прийти никогда – от них это не зависело.
Он снова взялся за весла, и лодка еще быстрей полетела вниз по течению.
Вскоре они добрались до устья ручья, густо поросшего лесом, и, осторожно войдя в узкую протоку, остановились перед небольшой поляной, на которой был когда-то разбит причал. Француз поднял весла и спросил:
– Нравится?
– Да, – ответила она.
Он сделал еще несколько гребков, лодка ткнулась носом в вязкий ил, и оба вышли на поляну. Вытянув лодку подальше из воды, он крикнул Доне, чтобы она шла собирать хворост, а сам достал из кармана нож, присел на корточки у берега и начал чистить рыбу.
Дона направилась к лесу. Обнаружив под деревьями груду сухих веток, она принялась ломать их о колено. Платье ее измялось и порвалось, и она усмехнулась, представив, что подумали бы лорд и леди Годолфин, увидев ее сейчас – грязную, растрепанную и беззаботную, словно нищая цыганка. Да еще в компании со страшным пиратом.
Она аккуратно сложила принесенные ветки. Он вернулся с вычищенной рыбой и, достав огниво, начал не спеша разжигать костер. Тонкий язычок пламени лизнул прутья и побежал вверх – вспыхнули и затрещали длинные ветки. Они посмотрели друг на друга сквозь огонь и улыбнулись.
– Вам когда-нибудь приходилось жарить рыбу на костре? – спросил он.
Она покачала головой. Он расчистил от углей небольшой пятачок в центре костра, уложил туда плоский валун, а сверху примостил рыбу. Вытерев нож о штанину, он склонился над костром и, дождавшись, когда рыба слегка подрумянится, подцепил ее ножом и перевернул на другой бок. У ручья было темно, гораздо темней, чем на открытых речных просторах; от деревьев на поляну ложились длинные тени. В густеющей синеве неба медленно разливалось чудесное сияние, которое можно увидеть лишь изредка, в короткую пору летнего равноденствия, когда летняя ночь подкрадется незаметно, заворожит, околдует и растает без следа. Француз снова наклонился к костру, руки его быстро мелькали над огнем, пламя освещало лицо и сосредоточенно нахмуренные брови.
Дона почувствовала аппетитный запах, поплывший по воздуху. Он, видимо, тоже уловил его, но ничего не сказал, а только улыбнулся и еще раз перевернул рыбу.
Когда она достаточно прожарилась, он выложил шкворчащую тушку на лист и разрезал ее пополам. Затем сдвинул одну половину на край, подал Доне нож, взял руками второй кусок и, с улыбкой поглядывая на нее, принялся есть.
– Жалко – запить нечем, – заметила Дона, разделывая рыбу ножом.
Вместо ответа он встал, спустился к реке и вернулся с узкой высокой бутылкой в руках.
– Я и забыл, что вы привыкли к пирушкам в 'Лебеде', – сказал он.
От растерянности она не сразу нашлась, что ответить, и, только когда он подал ей принесенный из лодки стакан, проговорила, запинаясь:
– А что еще вы знаете обо мне?
Он облизнул пальцы, выпачканные рыбой, и, налив себе вина во второй стакан, сказал:
– Ну, например, то, что, отужинав в 'Лебеде', бок о бок с городскими шлюхами, вы пускаетесь рыскать по большим дорогам, переодевшись в мужское платье, и возвращаетесь домой не раньше, чем ночной сторож отправится на боковую.
Она замерла со стаканом в руке, глядя вниз на темную воду. Так вот, значит, что он о ней думает, вот какой она ему представляется: легкомысленной, испорченной бабенкой, вроде тех шлюх из лондонской таверны.
И то, что она сидит с ним наедине в лесу, ночью, прямо на земле, он расценивает всего лишь как очередную причуду, легкий, ни к чему не обязывающий флирт, который она могла бы завязать с кем угодно – с ним, с Рокингемом, с одним из приятелей Гарри, – завязать просто так, из любви к острым ощущениям, из распущенности, которую нельзя оправдать даже бедностью.
Сердце ее вдруг сжалось от мучительной боли, все вокруг стало серым, скучным и безрадостным. Ей захотелось домой, в Нэврон, в свою тихую комнату, чтобы Джеймс приковылял к ней на толстых ножках, а она обняла его и, крепко прижавшись лицом к пухлой и гладкой детской щечке, забыла эту непонятную боль, эту растерянность и печаль, терзавшие ее сердце.
– Вам уже не хочется пить? – спросил он.
– Нет, – ответила она, глядя на него полным муки взглядом, – уже не хочется, – и замолчала, теребя в руках концы пояса.
Ей казалось, что спокойствие и безмятежность, которые она обрела рядом с ним, никогда больше не вернутся и их место отныне займут напряженность и неловкость. Он обидел ее, обидел намеренно, и сейчас, сидя рядом с ним у костра, она явственно ощущала, как их тайные, невысказанные мысли теснятся в воздухе, усиливая атмосферу тревоги и неуверенности.
Он первым нарушил молчание; голос его звучал спокойно и ровно.
– Зимой, когда я лежал в вашей комнате и разглядывал ваш портрет, я все время пытался понять, какая же вы на самом деле. Я легко мог представить вас на берегу ручья с удочкой в руках, вот как сейчас, или на борту 'Ла Муэтт', глядящей на море. Но мои фантазии совершенно не вязались с тем, что болтали о вас слуги. Как будто речь шла о двух разных людях. И я терялся, не зная, где правда.
– Очень опасно судить о человеке по портрету, – медленно проговорила она.