подвиги и сердечные горести, о коих я услышал из ваших уст? – осведомился Фруассар. – Ведь вы окажете мне великую честь, для меня это и сладостная, и горькая радость.
Молеон поклонился.
– Но, заклинаю вас любовью Иисуса, не отчаивайтесь, славный рыцарь, – продолжал Фруассар. – Вы еще молоды, красивы и, должно быть, не лишены тех благ мирских, которые полагается иметь благородному человеку и великодушному сердцу. У добрых людей всегда есть друзья.
Рыцарь печально покачал головой. А Мюзарон повел плечами с таким недоумением, что ему позавидовали бы и стоик Эпиктет,[192] и скептик Пиррон.[193]
– Если человек выделяется в армии доблестью, а на совете сильных мира сего мудростью, если рука его разит твердо, а ум мыслит здраво, то человеком таким дорожат, – продолжал Фруассар. – Если человека приближают ко двору, то его не обходят милостями, а вам, сеньор де Молеон, благоволят два двора, оспаривая друг у друга удовольствие сделать вас богатым и знатным… Если бы Испания добилась преимущества над Францией, у вас было бы графство по ту сторону Пиренеев, а не поместье барона на родине.
– Сир Фруассар, дело в том, что в тринадцатый день июля тысяча триста восьмидесятого года величайшее горе постигло Францию, – глубоко вздохнув, с большим спокойствием возразил Молеон. – В тот день отлетела к Господу одна душа, которая несомненно была самой благородной и самой доброй из всех, посещавших когда-либо сей мир… Увы, сир Жан Фруассар, отлетая, она коснулась моей груди, ибо я, стоя на коленях, держал в руках голову доблестного коннетабля и голова эта похолодела на моей груди.
– Какое горе! – вздохнул Фруассар.
– Какое горе! – повторил, благоговейно перекрестившись, Эспэн, а Мюзарон насупил брови, чтобы слишком явно не расчувствоваться при этом воспоминании.
– Да, мессир! Когда коннетабль Бертран Дюгеклен умер в Шатонёф-де-Рандон, – он, кто казался богом битв, умер! – когда армия осталась без полководца и вождя, я почувствовал, что меня покидают последние силы: слишком многим моя жизнь была обязана ему, а мое сердце всеми своими фибрами было связано с его сердцем.
– У вас же, господин рыцарь, оставался добрый король Карл Мудрый…
– Мне пришлось оплакивать его смерть в то время, когда я еще скорбел о кончине коннетабля… И от этих двух ударов я не оправился.
Я повесил меч и щит на стене в доме, который мне завещал мой дядя, и схоронил там на четыре года свою боль и свои воспоминания.
Тем временем при новом царствовании Франция помолодела, иногда я видел, как мимо проезжают веселые рыцари, и слышал, как они распевают новые песни менестрелей… [194] О, мессир, как жестоко ранили мое сердце эти труверы, что, переезжая через Пиренеи, пели по- испански на грустный мотив романса строки из баллады о Бланке Бурбонской и великом магистре доне Фадрике:
Девственницей умираю. Хоть стояла под венцом. О Кастилия, скажи мне, В чем я виновата? В чем?
– Как, сеньор! – воскликнул Фруассар. – И все пережитое не сблизило вас с испанским двором, с королем Энрике, который царствует со славой и так сильно вас любит!
– Сеньор летописец, пришло время, когда моей бедной горячей голове не могло сниться ничего другого, кроме Испании. О всех моих прошлых подвигах я сохранял довольно туманные, весьма печальные воспоминания, чтобы я мог приписывать их последствиям сна. Мне, действительно, казалось, что мою жизнь рассек надвое долгий сон, и не будь Мюзарона, который иногда говорил: «Да, сеньор, это правда, что мы видели все то, о чем поют эти люди», – без Мюзарона, повторяю, я поверил бы в волшебство…
Каждую ночь мне снилась Испания; я снова видел Толедо и Монтель, пещеру, из которой мы увидели умирающего Хафиза, куда зашел укрыться Каверлэ. Я видел Бургос, пышное великолепие двора и Сорию! Мне чудилась Сория, сеньор, и восторги любви… Моя жизнь сгорала в страстных желаниях и жутких видениях. Это было наваждение, это была какая-то лихорадка.
Однажды рядом раздался громкий сигнал фанфар. Это шли отряды его светлости Людовика Бурбонского,[195] направлявшегося в Испанию ко двору короля Энрике, который попросил помощи у Франции, опасаясь потерпеть поражение в войне с Португалией.[196]
Герцог Бурбонский слышал разговоры о рыцаре, который воевал в Испании и знал много тайн о походе туда наемных отрядов. Я увидел, как мой маленький двор заполнили пажи и рыцари, что сильно удивило моих слуг.
Сам я стоял у окна и едва успел сбежать во двор, чтобы поддержать стремя герцогу. После этого его светлость с изысканной учтивостью расспросил меня о моем ранении и моих приключениях; он пожелал услышать рассказ о смерти дона Педро, о моей схватке с мавром; но все, что касалось доньи Аиссы, я от него скрыл.
Восхищенный рассказом, герцог просил, даже умолял меня ехать вместе с ним. Я был тоща в состоянии какого-то помрачения, когда жизнь казалась мне сном, и мне захотелось понять себя, я сгорал от желания снова увидеть Испанию. Кстати, звук фанфар кружил мне голову, а Мюзарон пожирал меня глазами и уже сжимал в руке свой арбалет.
– Соглашайтесь, Молеон, соглашайтесь! – сказал герцог.
– Я еду, ваша светлость, – ответил я. – К тому же король Испании будет рад вновь увидеть меня.
Мы отправились, скажу я вам, почти с радостью… Ведь я ехал поклониться этой земле, которую оросила кровь моя и моей возлюбленной… О, господа, как прекрасна память! Многие люди умеют переживать событие лишь один раз, да и то с большим трудом, для других вечно повторяются дни, которые они уже утратили.
Спустя две недели после отъезда мы были в Бургосе, а еще через две недели приехали в Сеговию, где располагался двор…
Я вновь увидел короля Энрике, сильно постаревшего, но по-прежнему стройного и величественного. Не знаю, чем объяснить тайную неприязнь, что отталкивала меня от него, человека, которого я горячо любил в