— Осторожней, осторожней, — приговаривал Жан четырем лакеям, тихонько сносившим графиню Беарнскую по лестнице. — Если она хоть раз застонет, я из вас душу выну.
Пока Жан надзирал за этой тонкой и важной операцией, в которой Шон принимала участие в качестве лейтенанта, г-жа Дюбарри обернулась, ища Леонара.
Но Леонара нигде не было.
— Куда же он подевался? — пробормотала г-жа Дюбарри, которая еще не вполне пришла в себя после стольких чудес, одно за другим свалившихся на нее.
— Куда подевался? Исчез сквозь пол или потолок, как и положено духам. Берегитесь, графиня, как бы ваша куафюра не превратилась бы в паштет из дроздов, платье — в паутину, а мы не прикатили бы в Версаль в тыкве, запряженной парой крыс.
И, предостерегши таким образом г-жу Дюбарри, виконт Жан тоже влез в карету, где уже сидели графиня Беарнская и ее счастливая «крестница».
38. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ КО ДВОРУ
Версаль прекрасен и всегда будет прекрасен, как все великое. Пускай его поверженные камни обрастают мхом, пускай его свинцовые, бронзовые и мраморные боги, сброшенные с пьедесталов, валяются в пересохших прудах, пускай давно не подстригаемые деревья на широких аллеях вздымают к небесам растрепанные кроны, — всегда, даже в руинах, Версаль будет казаться величественным и поразительным мечтателю или поэту, который с высокого балкона устремит взгляд к вечному небосводу, полюбовавшись сперва преходящим земным великолепием.
Но особенно величествен был Версаль в пору своего расцвета и славы. Когда безоружный народ, сдерживаемый цепью блистательных солдат, волнами бился о золоченые решетки, когда обитые бархатом, шелком и атласом кареты с горделивыми гербами катились по гулким мостовым, влекомые скачущими во весь опор горячими лошадьми, когда во всех окнах, освещенных, словно окна волшебного замка, виднелись люди, осыпанные бриллиантами, рубинами, сапфирами, и люди эти, повинуясь жесту одного-единственного человека, склонялись, как клонятся под ветром золотые колосья, среди которых виднеются белые маргаритки, пурпурные маки и лазоревые васильки, Версаль был поистине прекрасен, в особенности когда из его ворот мчались курьеры, направлявшиеся во все державы, когда по его бесконечным коврам и драгоценным мозаичным полам ступали короли, принцы, вельможи, военачальники и ученые всего цивилизованного мира.
А когда он принаряжался для какой-нибудь торжественной церемонии, когда пышность обстановки и яркое парадное освещение соединялись, дабы удвоить магию его сокровищ, вот тогда Версаль способен был внушить даже самым холодным умам понятие о том, какие чудеса способно породить человеческое воображение, а человеческое могущество — воплотить.
К таким церемониям относились приемы послов, а также и представление ко двору простых дворян. Людовик XIV, творец этикета, отводившего каждому надлежащее место в строго очерченных границах, пожелал, чтобы приобщение к блеску придворной жизни повергало избранных в почтительный трепет и в дальнейшем королевский дворец навсегда оставался для них неким храмом, куда им дозволено приходить на поклонение коронованному божеству и где каждый, имеет свое место на определенном удалении от алтаря.
Итак, Версаль, уже несколько поблекший, но все еще исполненный великолепия, распахнул все свои двери, зажег все светильники, выставил напоказ всю роскошь по случаю представления ко двору графини Дюбарри. Любопытный народ, голодный, убогий, но — странное дело! — забывающий о своем голоде и нищете при виде такого богатства, заполнил плац и Парижскую дорогу. Все окна дворца лучились светом, и дворцовые жирандоли казались издали звездами, плавающими в золотой пыли.
Ровно в десять король вышел из своих покоев. Он был наряжен пышнее обычного: на нем были кружева несметной цены, а одни только пряжки на подвязках и башмаках стоили чуть ли не миллион.
Г-н де Сартин предупредил его о заговоре, который составили накануне ревнивые дамы, поэтому на лице его лежала печать заботы: он опасался, что увидит в галерее одних мужчин.
Но вскоре он успокоился, обнаружив в салоне королевы, специально предназначенном для представлений, среди облака кружев и пудры, сверкающего огнями бриллиантов, сперва трех своих дочерей, затем г-жу де Мирпуа, поднявшую накануне такой переполох, и, наконец, всех прочих заговорщиц, которые вчера клялись, что останутся дома, а теперь стояли в первом ряду.
Герцог де Ришелье, словно генерал на поле боя, сновал от одной дамы к другой и восклицал:
— Ах, и вы здесь, вероломная!
Или:
— Я так и знал, что вы измените!
Либо еще:
— Что я вам говорил о заговорах?
— А как же вы сами, герцог? — возражали дамы.
— Я представлял в заговоре свою дочь, графиню д'Эгмонт. Поглядите, Септимании здесь нет: она одна вместе с госпожами де Граммон и де Гемене держит слово, так что свою участь я знаю. Завтра я в пятый раз поеду в изгнание или четвертый раз угожу в Бастилию. Решительно, больше я в заговорах не участвую.
Появился король. Все смолкло, и в наступившей тишине часы пробили десять: настало время торжественной церемонии. Многочисленные придворные окружили его величество. Там было более пяти десятков дворян, которые и не думали клясться, что не придут на представление; вероятно, по этой причине все они и присутствовали.
Первым делом король обратил внимание на то, что в этом блестящем собрании недостает г-жи де Граммон, г-жи де Гемене и г-жи д'Эгмонт.
Он приблизился к г-ну де Шуазелю, который усердно изображал совершенное спокойствие, хотя заметно было, что безразличие его напускное и стоит ему больших усилий.
— Я что-то не вижу герцогини де Граммон, — заметил король.
— Государь, — отвечал г-н де Шуазель, — моя сестра больна и просила меня засвидетельствовать вашему величеству свое глубочайшее почтение.
— Тем хуже! — проронил король, повернувшись спиной к г-ну де Шуазелю.
При этом он оказался лицом к лицу с принцем де Гемене.
— А где же госпожа принцесса де Гемене? — поинтересовался он. — Вы не привезли ее, принц?
— Не мог, государь: принцесса нездорова. Я заехал за ней, но нашел ее в постели.
— Что ж, тем хуже, тем хуже! — произнес король. — А вот и маршал. Добрый вечер, герцог.
— Государь… — промолвил старый царедворец, с юношеской гибкостью склоняясь в поклоне.
— Вы-то, как вижу, не заболели, — произнес король достаточно громко, чтобы г-н де Шуазель и г-н де Гемене его слышали.
— Государь, всякий раз, когда я могу иметь счастье лицезреть ваше величество, — отвечал герцог де Ришелье, — я чувствую себя превосходно.
— Но где же ваша дочь, госпожа д'Эгмонт? — осведомился король, оглядываясь по сторонам. — Почему я ее не замечаю?
Видя, что окружающие прислушиваются, герцог напустил на себя глубокую печаль:
— Увы, государь, как раз нынче вечером моя бедная дочь, к своему величайшему огорчению, лишена возможности почтительно засвидетельствовать вашему величеству верноподданнические чувства. Она больна, государь, очень больна…—
— Тем хуже! — отвечал король. — Если уж больна госпожа д'Эгмонт, отличающаяся самым крепким во Франции здоровьем… Тем хуже, тем хуже!
И король отвернулся от герцога де Ришелье, как до того от г-на де Шуазеля и г-на де Гемене.
Затем он обошел салон, причем особенно любезно приветствовал г-жу де Мирпуа, которая, похоже, чувствовала себя несколько неловко.