малюткой.
— Герцог, — процедила г-жа Дюбарри, — заявляю вам, что я не поняла ни слова из ваших фантазий, и уверена, что, услышь их король, он понял бы не больше моего.
— В самом деле? — бросил герцог.
— Да, в самом деле. И вы, и весь свет приписываете мне предприимчивость, какою я не обладаю: у меня и в мыслях не было возбудить ревность его величества теми средствами, о которых вы говорите.
— Графиня!
— Уверяю вас.
— Графиня, истинный дипломат, а ведь лучшие дипломаты — женщины, никогда понапрасну не признается, что хитрил. Как бывший посол я знаю, что в политике существует правило: «Никому не рассказывай о средстве, которое помогло однажды, потому что оно может оказаться полезным еще раз».
— Но, герцог…
— Средство помогло — вот и все. Король крайне скверного мнения обо всех Таверне.
— Ей-богу, герцог, — воскликнула графиня, — у вас манера строить доказательства только на собственных домыслах!
— Так вы не верите, что король рассорился с Таверне? — не желая ввязываться в спор, осведомился Ришелье.
— Я не это имела в виду.
Ришелье взял графиню за руку.
— Вы — птичка, — проговорил он.
— А вы — змея.
— Стоило спешить к вам с добрыми новостями, чтобы получить такую награду.
— Вы заблуждаетесь, дядюшка, — с живостью вмешался д'Эгийон, понявший смысл маневра Ришелье. — Никто не ценит вас более, нежели графиня; она мне так и сказала, когда доложили о вас.
— Я действительно очень люблю своих друзей, — отозвался Ришелье, — поэтому мне и захотелось первому известить вас о вашей победе, графиня. Вы знаете, что Таверне-отец хотел продать свою дочь королю.
— Но, по-моему, это уже свершившийся факт, — ответила г-жа Дюбарри.
— О, графиня, до чего же ловок этот человек! Вот он-то — настоящий змей. Представьте, я был усыплен его разглагольствованиями о нашей с ним дружбе и братстве по оружию. Я всегда принимаю все близко к сердцу, но кто бы мог подумать, что сей провинциальный Аристид [123] поспешит в Париж с целью перебежать дорогу Жану Дюбарри, этому умнейшему человеку? Мне понадобилась вся моя преданность вам, графиня, чтобы вновь обрести хоть капельку здравого смысла и способности предвидеть; клянусь вам, я был слеп.
— Но теперь-то, по крайней мере, все позади? — поинтересовалась г-жа Дюбарри.
— О да, все кончено, можете не сомневаться. Я так отчитал этого почтенного сводника, что сейчас он, должно быть, понял, что дельце у него не выгорело и мы остались хозяевами положения.
— Да, но король?
— Король?
— Ну да.
— Я спросил мнение его величества относительно трех особ.
— Кто же первая?
— Отец.
— А вторая?
— Дочь.
— Третья?
— Сын. Его величество изволил назвать отца… старым сводником, дочь — вздорной жеманницей. Что же касается сына, то его величество его не назвал, поскольку не смог вспомнить.
— Прекрасно. Таким образом, мы избавились от всей семейки.
— Полагаю, что да.
— А не стоит ли отослать этих Таверне назад в их дыру?
— Не думаю, они и без того уничтожены.
— И вы говорите, что сын, которому король обещал полк…
— У вас, графиня, память лучше, чем у короля. Господин Филипп и в самом деле очень милый юноша. А какие взгляды он на вас бросал — просто убийственные! Увы, он уже не полковник, не капитан, не брат фаворитки; ему осталось одно — быть отличенным вами.
Последние слова были сказаны герцогом с намерением царапнуть коготком ревности сердце племянника.
Но г-ну д'Эгийону было не до ревности.
Он пытался понять смысл маневра старого маршала и разобраться в истинных мотивах его возвращения.
Поразмыслив немного, он пришел к заключению, что маршал принес в Люсьенну ветер Фортуны.
Он сделал г-же Дюбарри знак — старый маршал, поправляя перед трюмо парик, заметил его, и графиня тут же предложила Ришелье остаться у нее на чашку шоколада.
Д'Эгийон откланялся, обменявшись с дядюшкой тысячей учтивостей.
Ришелье остался наедине с графиней; они сидели за круглым столиком, накрытым Самором.
Старый маршал, наблюдая, как фаворитка разливает шоколад, думал:
«Лет двадцать назад я сидел бы здесь и смотрел на часы с мыслью, что через час стану министром, — и стал бы.
Дурацкая штука — жизнь, — мысленно продолжал он. — В первой ее половине человек заставляет свое тело служить разуму, а во второй — разум, все еще сильный, становится слугою дряхлого тела. Экая нелепость».
— Милый маршал, — прервав внутренний монолог гостя, сказала графиня, — теперь, когда мы с вами опять добрые друзья и к тому же остались вдвоем, скажите: зачем вы так усердствовали, стараясь уложить эту маленькую кривляку в постель к королю?
— Ей-же-ей, графиня, — поднося чашку с шоколадом к губам, отвечал Ришелье, — я сам спрашиваю себя об этом и никак не могу взять в толк.
140. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Г-н де Ришелье знал, как держаться с Филиппом, а к тому же случайно узнал, что тот возвратился: по пути из Версаля в Люсьенну он встретил молодого человека, скакавшего в Трианон, и проехал мимо него достаточно близко, чтобы различить на его лице выражение печали и беспокойства.
Позабытый в Реймсе, прошедший сперва все ступени удачи, а затем равнодушия и забвения, измученный поначалу изъявлениями дружбы со стороны офицеров, которые люто завидовали его возвышению, и вниманием командиров, Филипп, по мере того как его блистательная будущность постепенно увядала под ветром опалы, чувствовал все большее отвращение, наблюдая, как дружба сменяется холодностью, внимание — пренебрежением, и в его чуткой душе скорбь обрела все признаки сожаления.
Филипп сожалел о своем лейтенантском чине в Страсбурге в ту пору, когда дофина въехала во Францию, сожалел о добрых друзьях и приятелях, с которыми был на равной ноге. Сожалел о спокойном и светлом отцовском доме, где хранителем очага был Ла Бри. Там молодой человек утешался молчанием и забвением, в которые погружаются, как в сон, деятельные натуры; к тому же уединение в обветшавшем замке Таверне, где все говорило об упадке и бедности, было не чуждо философии, которая так много говорила его сердцу.
Но больше всего Филипп сожалел о том, что с ним рядом нет сестры, чьи советы чаще всего были