опасностях.
Однако больше всего его успокаивало присутствие в доме Оже: муж позаботится о жене и благодаря его защите Инженю, несомненно, придет с минуту на минуту живой и здоровой.
Пробило половину десятого, но Ретиф не испытывал особой тревоги.
Кстати, он, чтобы напрасно не терять время, принялся набирать несколько страниц о пожаре и разграблении дома Ревельона; он не мог дать исторически правдивых рассказов, ибо свобода прессы тогда еще отнюдь не была достигнута; опасаясь, впрочем, снова разжечь накалом сиюминутных страстей горестный и чересчур реальный пожар бунта, Ретиф искал и нашел остроумный способ рассказать обо всем, что произошло, описав пожар в загородном замке. Грабителей он заменил сельскими жителями в стоптанных башмаках, кассу чердаком для фуража, цеха назвал ригами и создал очень трогательный рассказ о том, как рухнули объятые пламенем овчарни, и о том, как жалобно блеяло стадо; наконец, он превратил Ревельона в злого сеньора, что несколько оживило его новеллу.
Ретиф, как известно, не писал, а набирал свой текст; он уже был полностью захвачен работой и начинал забывать о настоящем пожаре во имя пожара выдуманного, забывать о Ревельоне и даже об Инженю, когда дверь открылась и в комнату как вихрь ворвался обливающийся потом, запыхавшийся мужчина.
Ретиф, обернувшись на шум, поднял голову и увидел Оже.
Оже был бледен; с темными кругами под ввалившимися глазами, он прерывисто дышал; ноги у него дрожали, волосы растрепались: было видно, что ему пришлось много пробежать, и казалось, будто он хочет бежать дальше, как будто эта комната с ее четырьмя стенами не стала для него препятствием, а была безграничной равниной.
— Вы! Вы живы! — вскричал Оже, бросаясь к Ретифу, чтобы его обнять.
— Конечно, жив, — ответил старик. — Разве не меня вы разыскивали?
— Вас…
— И вы догадались, что я вернулся снять прежнюю квартиру?
— Я догадался, да… — пробормотал Оже.
— Но вы ведь не один? — спросил встревоженный Ретиф;
— Что значит не один?
— А как же… Инженю?
— Увы!
— Где она?
— Не спрашивайте! — воскликнул Оже, разыгрывая безутешное горе, и сел, вернее рухнул, на второй стул.
— Инженю! Инженю! Где Инженю? — все с большей настойчивостью спрашивал несчастный отец.
В ответ на этот вопрос Оже испустил даже не вздох, а вопль.
Ретиф насторожился и спросил:
— Что с вами?
— Ах, бедный отец! — простонал Оже.
— Говорите же.
— Инженю…
— Что?
— Если бы вы знали!..
Ретиф оторвался от наборной кассы и встал со стула.
Он почувствовал, как на него повеяло ветром несчастья, словно взмахнула крылом птица зловещих предзнаменований.
Оже продолжал вздыхать и жалобно всхлипывать.
— Говорите! — приказал Ретиф с той чисто спартанской твердостью, какую обретали, обретают и будут обретать в своей душе при приближении великих бед те, кто напрягает все силы своего духа, то есть собственной души.
— Вы хотите, чтобы я вам сказал?
— Да, скажите, где она? — настаивал Ретиф.
— Я не знаю.
— Как!? Вы не знаете, что с моей дочерью? — вскричал старик, охваченный ужасом.
— Нет!
Ретиф пристально посмотрел на зятя.
— Вы знаете! — помолчав, сказал старик, прочитавший нерешительность на лице негодяя.
— Но…
— Знаете! — с еще большей убежденностью повторил он. — И вы должны сию же секунду сказать мне все, какую бы новость вам ни пришлось мне сообщить.
Оже с трудом встал, словно человек, мобилизующий все свои силы.
— Так вы хотите все знать? — спросил он.
— Я хочу этого! — отрезал Ретиф.
— Хорошо. Вы знаете, что у господина Ревельона, кроме тех обязанностей, которые возложило на меня его доверие, — продолжал Оже, — мне особо была вверена охрана кассы?
— Да.
— Вы знаете, что Инженю вышла из дома в полдень или в час дня?
— Да, вероятно, вместе с девицами Ревельон.
— Я не знаю, с кем.
— Это не важно, продолжайте.
— Так вот, кажется, она вернулась и захотела проникнуть в ту часть здания.
— Почему вы говорите «кажется»? — поинтересовался Ретиф.
— Я говорю «кажется», поскольку не уверен в этом…
— Не уверены?..
— Никто этого не знает.
— Ах! Говорите же скорее, что все-таки известно! — вскричал Ретиф с энергией, которая заставила Оже побледнеть.
— Так вот, касса сгорела, — продолжал Оже. — Я хотел проникнуть туда, чтобы спасти кое-какие ценные бумаги от пожара или разграбления. Но, подойдя к кассе, увидел, как рухнул потолок, и нашел там только…
— Что? — выдохнул Ретиф.
— Да, только тело! — сдавленным голосом произнес Оже.
— Чье тело? — вскричал старик с интонацией, которую невозможно описать и которая должна была бы послужить негодяю, каким бы подлецом он ни был, предвестием тех мук, что уготовила ему вечность. — Тело моей дочери?
Оже, опустив голову, замолчал.
Ретиф глухо пробормотал какое-то проклятие и снова опустился на стул. Постепенно он понял, какое горе на него обрушилось; шаг за шагом он проследил с роковой проницательностью человека, обладающего воображением, жуткую драму, завесу которой лишь приоткрыл ему зять.
И Ретиф, поскольку он быстро подошел к скорбной развязке, обернулся к Оже и спросил:
— Она умерла?
— Обезображена, неузнаваема, она сгорела! Но я, увы, слишком хорошо ее разглядел! — прибавил убийца, спеша покончить с рассказом и тем самым поскорее покончить с угрызениями совести.
Тогда Ретиф с настойчивостью и отчаянием разбитых сердец попросил Оже описать ему, как обвалился потолок, как пылало пламя, как рухнул дом; увидев все это глазами собственного воображения, он посмотрел на Оже так, словно хотел уловить в его глазах последний отблеск страшного видения, стоявшего перед ними. Потом Ретиф, тоже давший волю чувствам, совершенно сломленный и подавленный горем, заплакал.
Оже подбежал к тестю, взял его за руки, обнял; он смешал свои слезы со слезами старика и, решив, что уже достаточно долго разыгрывает эту пантомиму, сказал: