Яркое солнце весны и пылающее солнце лета не приносили в эту комнату ничего живого или веселого. Казалось, солнце не осмеливалось заглядывать сюда, будучи уверено, что не найдет здесь ни растения, чтобы помочь ему расцвести, ни полированной поверхности, чтобы заставить ее засверкать.
Когда Дантон заканчивал свой осмотр, вернулся Марат.
Вдвоем с кухаркой они несли накрытый для завтрака стол, взявшись за его края.
Этот стол поставили посередине кабинета; кухарка придвинула плетеное кресло для Марата и ушла, даже не позаботившись о госте.
Дантон надеялся, что его хозяин не начнет предаваться извинениям, но ошибся.
— Видите, — начал Марат, — я не могу потратить на завтрак две тысячи четыреста ливров!
— Полноте! — шутливо ответил Дантон. — Если ваши издатели будут платить вам сто луидоров за роман, а вы будете писать том за то же время, что у меня уходит на консультацию, вы вполне сможете прибавить лишнюю котлету к вашему обычному рациону!
Марат подал ему тарелку:
— Вы говорите мне об этом, ибо видите, что у нас всего две котлеты, и считаете, что этого мало; неужели вы съедаете на завтрак больше двух котлет?
— А вы? — спросил Дантон.
— О, по утрам я не ем мяса! — воскликнул Марат. — Иначе я не смогу работать.
— Над романами? — спросил Дантон, слегка иронизируя над этим жанром литературы, казавшимся Марату столь серьезным. — Ну и ну!
— Именно над романами, — подтвердил Марат. — Вот если бы речь шла о том, чтобы написать политическую статью, мне очень хотелось бы, чтобы глаза мои налились кровью, чтобы я пылал гневом, и в этом случае я с удовольствием поел бы мяса, чтобы возбудить себя. Но роман — о, роман! — это совсем другое! Роман не пишется желудком или головой: он создается сердцем! Чтобы писать роман, милостивый государь, надо быть голодным.
— Надо же! Да вы, милейший, просто паладин пера! И Дантон протянул Марату свою тарелку.
— Оставьте себе обе котлеты, прошу вас, — сказал тот.
— Благодарю, — ответил Дантон, — не обращайте на меня внимания. Я, подобно Гаргантюа, всегда считал, что ничто не утолит моего голода, а теперь, если я съем одну вашу котлету, мне вполне хватит.
Дело в том, что Дантона не меньше волновало внешнее убранство стола, чем подаваемые блюда или общество сотрапезников.
Щербатые фаянсовые тарелки, старые серебряные приборы — ложки были острые, вилки совсем затупели; толстые салфетки сурового полотна, жесткие на ощупь; серая соль, помолотая бутылкой как катком и насыпанная на керамическое блюдце, которое предназначалось для курительной трубки; густое бочковое вино, купленное в ближайшем кабачке, — все это, признаться, вряд ли могло доставить радость обожающему роскошь другу г-на де ла Реньера.
Поэтому Дантон, подобно крысе Горация, сгрыз своими великолепными зубами все, что ему было предложено и, в то время как Марат медленно пил свой кофе с молоком, макая в него подгоревшие гренки, продолжил разговор.
— Значит, вам тут предоставляют квартиру? — спросил он.
— Да, я на службе у графа.
Марат произнес слово «граф» так, словно оно царапало ему губы.
— Aurea mediocritas! note 13 — резко заметил Дантон. Марат улыбнулся своей странной улыбкой.
— Для меня это пристанище после бури, — сказал он, — а любое пристанище кажется благом матросу, выжившему в кораблекрушении.
— Поистине, мой дорогой господин Марат, вы сегодня похожи на трапписта, — сказал Дантон. — Кажется, вы о чем-то сожалеете или испытываете угрызения совести… В самом деле, я застаю вас пишущим роман, нахожу вас всем пресыщенным, вижу, что вы прячетесь от солнца…
— Угрызения совести?! — перебивая Дантона, вскричал Марат. — Я испытываю угрызения совести? Откуда они у меня, обладающего душой агнца?.. О нет, гость мой, нет… К счастью, совесть меня не мучает…
— Ну, а сожаления? — настаивал Дантон.
— Ах, сожаления, да, возможно… Я их не отрицаю! У каждого чувствительного человека могут быть сожаления; каждый сильный человек может позволить себе в них признаться.
Дантон решительно поставил локти на стол, подперев обеими руками свой квадратный подбородок, и, пытаясь иронией смягчить резкость тона, сказал:
— Я возвращаюсь к тому, о чем только что говорил… Ученый на самом деле не ученый, философ не философ, публицист — не политический деятель или, чтобы выразиться точнее, все эти способности скрыты под кожей влюбленного!
И Дантон — сама мысль о влюбленном Марате, по-видимому, забавляла его безудержно — заключил свою фразу громким раскатом смеха; смех звучал совершенно естественно, если подумать, что клокотал он в груди гиганта и что громадные локти этого гиганта сотрясали стол, точку опоры пигмея, которого, казалось, хохотун с толстыми губами и крепкими зубами мог просто проглотить, — если подумать, наконец, что один был дерзкий Геркулес, покоривший Деяниру, другой же — мерзкий, потерявший крылья скарабей, ползающий по земле.
XI. КАКИМ БЫЛ ДАНТОН В 1788 ГОДУ
Однако Марат больше не позволил подозревать себя в слабости или обвинять в беспомощности; он обладал самолюбием, свойственным каждому человеку, не доросшему до пяти футов, то есть самолюбием страшным.
— Да, влюбленного! — ответил он Дантону. — А почему бы нет?
И, произнося эти слова, он ударил кулаком по шаткому столу, и удар прозвучал почти так же громко, как если бы по столу грохнул кулак гиганта. Иногда гнев бывает равен силе.
— Да, я был влюблен и, может быть — кто знает? — люблю и сейчас! — продолжал он. — Что ж, смейтесь! Надеюсь, мой дорогой колосс, мы не станем утверждать, что Бог отдал гигантам монополию на возрождение рода человеческого и нужно иметь вашу бычью шею, чтобы стать основателем рода? Разве в природе мы не встречаем кита и уклейку, слона и клеща, орла и колибри? Разве среди растений нет дуба и иссопа? Разве во всех мирах природы чудовищно огромные существа размножаются больше, чем средние или малые? Что означает любовь на языке естествознания и философии? Полезное наслаждение? Отдадим душе все то, что ей принадлежит по праву, но оставим телу то, что оно всегда сумеет взять само. Я видел, причем не только в баснях Эзопа и Лафонтена, любовные страсти муравьев и букашек; существует любовь атомов, и, если бы изобрели сильный микроскоп, мы наверняка смогли бы наблюдать любовь невидимых существ… Посему, мой дорогой Микромегас, извините, извольте простить пылинку Марата, невидимку Марата за то, что он был влюблен.
Произнося эти слова, Марат мертвенно побледнел, только на его крутых скулах проступал румянец; в то же время возбуждение зажгло в его глазах два угля, а его нервы дрожали, как струны лиры, зазвучавшей под порывами грозы. Говорят, что в любви каждая змея становится прекрасной — эту истину надлежит признать верной, ибо при воспоминании о своей любви Марат стал почти красивым — правда, красивым так, как мог быть красив Марат, то есть красотой безобразия!
— О, постойте, мой влюбленный! — вскричал Дантон, наблюдая эту неожиданную возбужденность. — Если вы начинаете защищаться так пылко прежде, чем на вас нападают, то вы должны будете предоставить мне право напасть на вас после того, как вы выскажете доводы в свою защиту. Ведь я не оспариваю вашу способность быть влюбленным!
— Да, но вы оспариваете мое право на любовь, — грустным тоном возразил Марат. — Ах, Дантон, не спорьте, я прекрасно вас понимаю! Вы смотрите на меня и говорите себе: «Марат маленький; Марат весь скрюченный, словно зверек, которому пригрозили огнем; у него красные, с черными зрачками глаза, и в них при любом свете вспыхивает дикий отблеск; он худой, его кривые кости прикрывает жалкая плоть, которая едва на них держится; эти кости там и сям прорывают плотскую оболочку в тех местах, которые Бог вовсе не предназначал для этого в развитии млекопитающих; у Марата голые виски и прямые волосы; кажется, будто его волосы вытерлись, как грива и хвост у старой клячи, вертевшей мельничный жернов; у него