трос, ведущий к бизань-мачте. Добравшись до середины этой зыбкой дороги, он повис на хвосте, выпустив снасть из всех четырех лап, и стал раскачиваться головой вниз, будто только за этим сюда и явился. Затем, убедившись, кто Катакуа нет до него никакого дела, Жак потихоньку приблизился к нему, притворяясь, что думает о чем-то другом, и, когда пение и радость соперника были в самом разгаре (попугай орал во всю мочь и размахивал в воздухе своими оперенными конечностями, словно пытающийся согреться кучер), прервал и его арию, и его восторги, крепко схватив попугая левой рукой за то место, где крылья соединяются с телом. Катакуа отчаянно завопил, но никто не придал этому значения, настолько вся команда изнемогала от духоты и зноя, который потоками изливало на них стоявшее в зените солнце.
— Гром небесный! — произнес внезапно капитан Памфил. — Вот это явление: снег на экваторе…
— Ну нет! — ответил Двойная Глотка. — Это не снег; это… Ах, черт!
И он бросился на лестницу.
— Ну, так что же это такое? — приподнявшись на койке, спросил капитан Памфил.
— Это Жак ощипывает Катакуа, — крикнул сверху Двойная Глотка.
Капитан огласил свое судно одним из самых великолепных ругательств, какие только раздавались на экваторе, и сам поднялся на палубу, в то время как команда, внезапно разбуженная словно от взрыва в констапельской, лезла наверх через все отверстия, какие только есть в остове корабля.
— Ах, негодяй! — закричал капитан Памфил, хватая свайку и обращаясь к Двойной Глотке. — Что же ты делаешь? Ну, берегись!
Двойная Глотка, уцепившись за снасти, взбирался по ним ловко, словно белка, но чем быстрее он двигался, тем больше старался Жак: перья Катакуа образовали настоящую тучу и падали декабрьским снегом. Катакуа, со своей стороны, увидев приближающегося юнгу, заорал еще громче, но в миг, когда его спаситель протянул к нему руку, Жак, которому до сих пор словно бы не было дела до всего происходящего на судне, решил, что достаточно хорошо справился со своей обычной работой, и выпустил из рук врага, оставив ему перья лишь на крыльях. Катакуа, совершенно помешавшийся от боли и страха, забыл, что он утратил противовес хвоста; некоторое время он порхал самым нелепым образом и в конце концов упал в море, где и утонул, поскольку лишен был перепонок на лапах.
— Флер, — прервав чтеца, сказал Декан. — У тебя хороший голос, крикни дочке привратницы, чтобы она принесла нам сливок, у нас они кончились.
VII
КАК ВЫШЛО, ЧТО ТОМ ОБНЯЛ ДОЧКУ ПРИВРАТНИЦЫ, НЕСШУЮ СЛИВКИ, И КАКОЕ РЕШЕНИЕ БЫЛО ПРИНЯТО ПО ПОВОДУ ЭТОГО СОБЫТИЯ
Флер открыл дверь и вышел на лестницу, чтобы исполнить просьбу, затем вернулся, не заметив, что Том, вышедший вслед за ним, остался за дверью. Потом Жадена, прервавшего свою историю на смерти Катакуа, попросили продолжить чтение.
— С этого места, господа, — сказал он, показав, что рукопись закончилась, — написанные мемуары сменятся простым изложением, поскольку события, о которых нам осталось рассказать, довольно незначительны. Жертва, принесенная Жаком морским богам, сделала их благосклонными к судну капитана Памфила, так что остаток пути прошел без новых приключений. Единственный раз Жаку грозила смертельная опасность, и вот как это случилось.
На широте мыса Пальмас, в виду Верхней Гвинеи, капитан Памфил поймал в своей каюте великолепную бабочку, настоящий летающий тропический цветок, с крыльями пестрыми и сверкающими, словно грудка колибри. Капитан, как мы видели, не пренебрегал ничем, что могло принести ему хоть какую- то выгоду по возвращении в Европу, поэтому он как можно аккуратнее, чтобы не залоснился бархат крыльев неосторожной гостьи, поймал ее и приколол булавкой к обшивке каюты. Среди вас не найдется ни одного, кто не видел бы агонии бабочки, кто, охваченный желанием сохранить в коробке или под стеклом милое дитя лета, не заглушил бы при помощи этого желания голос своего чувствительного сердца. Так что вам известно, как долго бьется и извивается на пронзившем ее тело стержне несчастная жертва собственной красоты. Бабочка капитана Памфила прожила так несколько дней; крылья ее трепетали, словно она сосала нектар цветка, и это движение привлекло внимание Жака, который взглянул на бабочку краешком глаза, притворившись, что вовсе на нее не смотрит, а когда капитан отвернулся, подскочил к стене и, решив, что создание такой замечательной раскраски должно годиться в пищу, с обычной своей прожорливостью ее проглотил. Повернувшись к Жаку, капитан Памфил увидел, что тот подпрыгивает и кувыркается; вместе с бабочкой бедняга проглотил острую медную булавку: она застряла у него в горле, и теперь он задыхался.
Капитан, не знавший причины, которая вызвала эти гримасы и конвульсии, подумал, что обезьяна веселится, и некоторое время забавлялся ее безумствами. Но, видя, что эти выходки не прекращаются, что голос акробата все более напоминает голос полишинеля и, вместо того чтобы сосать свой большой палец, как он привык делать после лечения, Жак по локоть засовывает руку себе в глотку, капитан заподозрил: за всеми этими прыжками скрывается нечто более существенное, чем желание развлечь хозяина. Он направился к Жаку; бедняга вращал глазами, не позволяя усомниться в природе испытываемых им ощущений, и капитан Памфил, заметив, что его любимая обезьяна определенно собирается умирать, громко стал звать доктора, и не потому, что так сильно верил в медицину, а для того, чтобы потом ему не в чем было себя упрекнуть.
От жалости к Жаку в голосе капитана Памфила звучало такое отчаяние, что на этот зов прибежал не только доктор, но все, кто его услышал. Одним из первых явился Двойная Глотка; призыв капитана оторвал его от исполнения повседневных обязанностей: в руке у него были порей и морковка, которую он как раз в это время чистил. Капитану незачем было объяснять причину своих криков, ему достаточно было указать на Жака, продолжавшего корчиться от боли посреди каюты. Все засуетились вокруг больного; доктор заявил, что у Жака кровоизлияние в мозг и что данная порода обезьян в особенности подвержена этой болезни, поскольку имеет привычку висеть на хвосте, вызывая этим, естественно, прилив крови к голове. Вследствие этого необходимо было без промедления пустить Жаку кровь, но в любом случае, раз доктора не позвали при первых признаках несчастья, он не отвечает за жизнь обезьяны. После такого предисловия доктор извлек свой набор инструментов, выбрал ланцет и велел Двойной Глотке держать пациента, чтобы не вскрыть ему артерию вместо вены.
Капитан и вся команда верили доктору, поэтому с глубоким почтением выслушали его ученые рассуждения, главный довод которых мы уже привели; лишь Двойная Глотка в сомнении покачивал головой, ибо он испытывал к доктору застарелую ненависть, и вот почему. У капитана Памфила были засахаренные сливы, которыми он очень дорожил, поскольку получил их от своей супруги. Однажды выяснилось, что количество этих засахаренных слив, запертых в особом шкафчике, сильно уменьшилось, и капитан собрал команду, желая узнать имена воров, осмелившихся покуситься на личные припасы высшего начальства на «Роксолане». Никто не сознался в преступлении, Двойная Глотка в том числе; однако прежде за ним такое водилось, и капитан, по достоинству оценив его запирательство, спросил у доктора, нет ли какого способа узнать правду. Доктор, избравший правилом для себя девиз Жан Жака «vitam impendere vero»[18], ответил, что нет ничего проще и для этого есть два верных способа: первый и более быстрый — вспороть брюхо Двойной Глотке, потратив на эту операцию семь секунд; второй способ заключался в том, чтобы дать юнге рвотного, которое подействует более или менее быстро в зависимости от того, насколько сильным будет средство, но в любом случае процедура отнимет не более часа. Капитан Памфил, склонный к умеренности, выбрал рвотное; преступника немедленно силой заставили его принять, после чего двоим матросам было строго приказано не спускать с юнги глаз.
Ровно через тридцать девять минут вошел доктор с пятью сливовыми косточками в руке: для пущей