матери, быть может, придется бежать. Ночью я собрал все эти алмазы, тут их около двухсот штук, — вот оно, твое приданое, милая моя дочь. И если твой брат, став королем Арагона и Кастилии, не признает тебя, невзирая на пергамент, который я дал твоей матери, и на перстень, который я ей подарил, ты проживешь жизнь в богатстве, как дворянка, если тебе не суждено жить как подобает принцессе…»
Матушка приняла перстень, но отказалась взять мешочек с алмазами; однако король тихонько отвел ее руку. Итак, она получила в дар перстень, а я — алмазы.
Но тут от усталости и волнения королю стало хуже. Он побледнел еще больше, хоть, казалось, это и невозможно, и, совсем ослабев, чуть не теряя сознание, склонился к моей матери. Она крепко обняла его, прижалась губами к холодному челу; но вот матушка позвала на помощь: она вся сникла, поддерживая неподвижное тело, ибо королю уже недоставало сил приподняться. Появился лекарь и царедворцы.
«Уходите! — крикнул ей лекарь. — Уходите!»
Матушка не двинулась с места.
«Вы что же, хотите, чтобы он умер здесь, на ваших глазах?»
«Неужели вы думаете, что мое присутствие для него губительно?»
«Ваше присутствие для него убийственно».
Тогда она крикнула мне:
«Идем скорее, дочка».
А я продолжала повторять:
«Отец, мой добрый отец!»
Мать обхватила меня, взяла на руки, а я все твердила:
«Нет, нет, я не хочу уходить!»
И тут раздался громкий горестный вопль, он несся со стороны города. То кричала королева Хуана: она бежала, рыдая и ломая руки, волосы ее были растрепаны, лицо перекошено, она была бледнее, чем ее умирающий супруг:
«Он умер, умер, мне сказали, что он умер!»
Мне стало страшно, я прильнула к материнской груди, меж тем толпа расступилась, круг сомкнулся, выпустив беглянок — нас с матушкой, — а в другом месте он разомкнулся, впустив королеву Хуану; мать пробежала шагов сто, но силы ей изменили, и она опустилась на землю у подножия дерева, прижала меня к груди и, словно пряча от всех, склонила надо мной голову, так что ее длинные волосы окутали меня будто покрывалом.
Но вот она вскинула голову, волосы ее рассыпались прядями, и я стала искать глазами короля — дона Филиппа Красивого, но дворцовые ворота уже закрылись за ним и за королевой Хуаной…
Хинеста рассказывала, а молодой король слушал, не выказывая никакого волнения, не произнося ни единого слова. Но когда, задыхаясь от слез, молодая девушка умолкла, он протянул ей руку и, указав на кресло, сказал:
— Садитесь же, вы имеете право сидеть в моем присутствии: я еще не император.
Но она, покачав головой, возразила:
— Нет, нет, позвольте мне кончить… Ведь я пришла не к брату, а к королю. Пришла не ради того, чтобы требовать признания, а умолять о милости… И если силы мне изменят, я паду к стопам вашим, государь, но не сяду перед сыном Филиппа Красивого и королевы Хуаны. О боже мой!..
И девушка умолкла, словно сраженная воспоминанием.
Потом она почтительно поцеловала руку, протянутую королем, и, отступив на шаг, продолжала.
XVII. КОРОЛЕВСКОЕ ЛОЖЕ
— Мать моя так и осталась на том месте, где мы сидели, или, вернее, там, где она упала.
День прошел без всяких новостей — говорили, будто король слег, вернувшись во дворец.
Назавтра утром стало известно, что король пытался заговорить, но тщетно. А еще через день сообщили, что в два часа пополудни король лишился дара речи. На следующее утро — в одиннадцать часов — из замка донесся громкий вопль, он вырывался из окон и дверей, и его подхватила толпа, и он пронесся над городом, над всей Испанией: «Король умер».
Увы, государь, в ту пору я еще не представляла себе, что такое жизнь и смерть, однако ж, услышав крик: «Король умер» — и чувствуя, как от рыданий надрывается грудь моей матери, видя, как слезы заливают ее лицо, я поняла впервые, что на свете существует горе.
Целых четыре дня мы провели у дворцовых ворот. Ма-. тушка неустанно пеклась обо мне, приносила мне еду, только я не помню, чтобы она сама что-нибудь пила или ела.
Прошли еще сутки.
В то утро дворцовые ворота распахнулись, и оттуда на лошади выехал герольд в сопровождении трубача; раздались скорбные звуки трубы, и когда они затихли, герольд заговорил. Я не поняла его слов, но вот он кончил свою речь и двинулся дальше, чтобы объявить скорбную новость на площадях и перекрестках города. Тут толпа хлынула в отворенные ворота — казалось, в замок прорвались многоводные потоки.
Матушка встала, взяла меня на руки и, целуя, шепнула на ухо: «Пойдем, доченька, и мы. В последний раз полюбуемся твоим дорогим отцом».
Я не поняла, почему она плачет, говоря, что мы полюбуемся моим дорогим отцом.
Мы двигались вслед за толпой, ринувшейся в дворцовые ворота. Когда мы вошли, дворец уже был заполнен народом; у дверей стояла стража. Люди проходили по двое.
Ждали мы долго; мать все держала меня на руках, иначе толпа смяла бы меня. Наконец настал и наш черед, и мы вошли, как все остальные. Тут мать спустила меня на пол, крепко держа за руку.
Все, кто был впереди нас, плакали, плакали и те, кто следовал за нами.
Мы медленно двигались по роскошным покоям. У дверей каждого зала стояло по два стражника, следивших за порядком.
Вот мы приблизились к залу, где, очевидно, и кончался наш скорбный путь, и переступили порог.
О государь, я была еще совсем мала, но вся обстановка, узорчатые ковры, занавеси в королевских покоях, — все это могла бы подробно описать: они запомнились до мельчайших подробностей, ибо каждая мелочь произвела на меня неизгладимое впечатление. Но больше всего меня поразило ложе — и мрачное, и пышное, покрытое черным бархатом и парчой, — там покоился он; одет он был в мантию багряного цвета, подбитую горностаем, в камзол, расшитый золотом, обут в черные сапожки и лежал неподвижно, объятый сном смерти.
То был мой отец.
Смерть вернула его облику спокойствие, которого не было четыре дня тому назад, когда мы встретились, — так он страдал от боли. Опочив, он, казалось, стал еще красивее, если только это возможно.
У самого ложа стояла женщина в мантии из пурпурного бархата, отороченного горностаем, с королевской короной на голове, в длинном белом платье, ее распущенные волосы спускались по плечам, глаза были расширены и неподвижны, лицо застыло, губы и щеки были так бледны, что, чудилось, она воплощает собой саму смерть; она стояла, прижав палец к губам, и все твердила почти беззвучным голосом:
«Осторожнее, не разбудите его, ведь он спит!»
То была королева Хуана — ваша мать, государь.
Матушка, увидя ее, остановилась, но, вероятно, сейчас же поняла, что королева ничего не видит и не слышит, и тихо сказала:
«Она счастлива, ибо безумна».
Мы медленно продвигались к ложу. Рука короля свисала с постели, и было дозволено целовать ее всем, кто подходил.
Когда мы подошли к ложу, мать пошатнулась. Потом она часто говорила мне, что ей хотелось прижаться губами к руке его, хотелось обнять почившего, в последний раз приласкать, заставить открыть глаза, хотелось согреть теплом своих губ его холодные губы… Ей достало силы воли сдержать себя. Она даже не плакала, без слез, криков, всхлипываний опустилась она на колени, сжала руку короля, велела мне первой поцеловать ее, сказав:
«О дочь моя, никогда не забывай того, кого ты увидела в этот час и больше не увидишь».
«Мой добрый отец спит, правда?» — допытывалась я.