вторых, для того чтобы задать ему один сугубо специальный вопрос; впрочем, беседа наша оказалась столь увлекательной, что я забыл о ее цели.

— Задайте ваш вопрос мне, сударь, — подхватил Сан-сон, — и, если это в моих силах, я с радостью отвечу.

— Мне хотелось узнать, как долго теплится жизнь в обезглавленном теле; мнения вашего отца на сей счет мне уже не услышать, но, быть может, я буду иметь честь познакомиться с вашей точкой зрения?

— Сударь, — отвечал Сансон, — об этом надо спрашивать не у нас: мы только отпускаем веревку, удерживающую лезвие, — а у наших помощников. Если вам угодно, я позову того из них, кто, как мне кажется, обладает интересующими вас сведениями.

Доктор кивнул в знак согласия.

Сансон подошел к окну и подозвал толстого, жизнерадостного, краснощекого парня, который как раз завтракал куском хлеба с сосиской, сидя на помосте у подножия гильотины.

Подняв голову и увидев, кто его зовет, парень тотчас спрыгнул на землю и взбежал на второй этаж гостиницы «Нант», где его ожидали Жак Мере и Сансон-младший.

— Легро, — спросил палач у своего помощника, — ты ведь узнаешь этого господина, не так ли?

— Еще бы мне его не узнать, гражданин Сансон; это он вчера выпрыгнул из окошка, чтобы помочь твоему батюшке, а сегодня я спрыгнул с помоста на землю, чтобы узнать у тебя, какая во мне надобность.

— Не угодно ли вам, сударь, самолично задать этому юноше вопрос, который вас волнует? — спросил Сансон.

— Я хотел узнать у тебя, гражданин Легро, — сказал Жак Мере, пользуясь принятым в ту пору обращением, — веришь ли ты, что в обезглавленном теле продолжает теплиться жизнь?

Легро взглянул на доктора с недоуменным видом.

— Теплится жизнь? — переспросил он. — Это как же понимать?

— А вот как: меня интересует, веришь ли ты, что обе части казненного — тело и голова — продолжают испытывать боль?

— Смотри-ка! — воскликнул Легро. — Ты меня спрашиваешь точно о том же самом, о чем уже спрашивал гражданин Марат. Ты знаешь гражданина Марата?

— Нет, я о нем только слышал. Я уехал из Парижа десять лет назад, а вернулся только вчера.

— Гражданин Марат — человек что надо! Будь у нас хоть десяток таких, как он, мы бы в три месяца разбили всех врагов Революции.

— Еще бы! — подтвердил Сансон. — Вчера он потребовал казнить двести девяносто три тысячи человек!

— И что же ты ответил гражданину Марату, когда он задал тебе тот же вопрос, что и я? — осведомился Жак Мере.

— Я ему ответил, что насчет тела наверное ничего не скажу, а голова-то точно мучается.

— Ты полагаешь, что голова, отделенная от тела, продолжает ощущать боль?

— Еще бы! Ты что же думаешь, когда мы этим аристократам отрубаем голову, они и впрямь тут же умирают? Слушай, мы сегодня казним троих; это немного; корзина у меня совсем новая — хочешь я тебе ее завтра покажу! Увидишь сам, они изгрызут зубами все дно.

— Возможно, это результат машинального действия, последней нервической судороги, — произнес доктор, как бы размышляя вслух и не теряя хладнокровия, хотя яркие выражения, в которых помощник палача Легро описывал последствия казни, потрясли его до глубины души.

Помолчав, он обратился к Сансону:

— Я полагаю, сударь, что есть более надежный способ проверить, как обстоит дело; если вам самому претят подобные изыскания, позвольте этому доброму малому, который, кажется, не страдает излишней чувствительностью, произвести опыт вместо вас. Как только голова отделится от тела, пусть он поднимет ее за волосы и крикнет ей в ухо имя казненного. По глазам мы поймем, слышала нас голова или нет.

— Только и всего? — воскликнул Легро. — Ну, это нетрудно.

— Сударь, — сказал Сансон, — чтобы доставить вам удовольствие и доказать вам свою признательность, я произведу опыт собственноручно и нынче вечером запиской извещу вас о полученном результате.

В этот миг беседу наших героев прервал пушечный выстрел, возвестивший начало поминовения павших.

Как мы помним, оно было назначено на 27 августа.

Подобного рода торжествами командовал обычно один из членов Коммуны, по фамилии Сержан.

По профессии гравер и рисовальщик, он был подлинным мастером в искусстве другого рода — в искусстве устраивать революционные празднества; неумеренный патриотизм служил ему неисчерпаемым источником мрачного, угрюмого, блистательного вдохновения, вполне отвечавшего духу тех событий, в честь которых устраивались торжества и церемонии.

Именно Сержан, узнав о бедственном положении армии, объявил 22 июля 1792 года: «Отечество в опасности!».

Именно ему месяц спустя, 27 августа того же года, было поручено устроить грандиозное шествие в память о погибших.

В центре самого большого тюильрийского пруда установили гигантскую пирамиду, покрытую черной саржей.

На ней красными буквами написали названия мест, где произошли массовые убийства, в которых, как известно, обвиняли роялистов: Нанси, Ним, Монтобан, Марсово поле.

Гильотину потому и не убрали с площади, что она призвана была составлять пару этой пирамиде.

Вдобавок на 27 августа назначили три казни — это входило в программу церемонии.

В одиннадцать часов утра из здания ратуши, где заседала Парижская Коммуна, вышли в облаке ладана и благовоний, достойных афинской улицы Треножников, вдовы и сироты, потерявшие родных 10 августа; они были одеты в белые платья, перетянутые в талии, и несли в ковчеге, изготовленном по образцу ковчега Завета, ту знаменитую петицию 17 июля 1791 года, в которой высказывалась просьба об установлении во Франции республики — просьба в ту пору преждевременная, но спустя год исполнившаяся, как исполняется все, чему суждено свершиться.

Впереди процессии одиноко шла женщина в черном, несшая в руках черный стяг с короткой надписью: «Смерть за смерть!»

Следом за этой мрачной и грозной процессией, как бы в ответ на требование, начертанное на черном стяге, плыла над толпой колоссальная статуя Закона с мечом в руке, восседавшая в кресле.

Следом за Законом шел страшный Чрезвычайный трибунал, учрежденный 17 августа и уже начавший поставлять поживу гильотине.

Вместе с трибуналом шли члены Коммуны; они сопровождали статую Свободы. Таким образом, Свободу окружали судьи, призванные защищать ее еще в колыбели, а при необходимости мстить ее обидчикам.

Две статуи ненадолго остановились по обе стороны гильотины, чтобы присутствовать при казни очередного осужденного, а затем продолжили свой путь.

Тому, кто не видел всего этого своими глазами, трудно вообразить, какое действие производила эта процессия, двигавшаяся сквозь сумрачную от горя или хмельную от жажды мести толпу под музыку Госсека и песни Мари Жозефа Шенье.

В душе Жака Мере, смотревшего на мрачное шествие, общественная скорбь пробудила память о его личной драме; он горько усмехнулся и пошел своей дорогой.

Дантон и Камилл Демулен, друзья, которых не разлучит даже великая разлучница-смерть, жили в нескольких шагах один от другого.

Дантон занимал небольшую квартиру во втором этаже мрачного, угрюмого дома с аркадами на углу Торгового проезда и улицы Медицинской школы.

Камилл Демулен жил в третьем этаже дома на улице Старой Комедии.

Жак Мере начал свои визиты с Дантона.

Депутата от города Парижа не оказалось у себя; доктора встретила г-жа Дантон.

Она впервые в жизни видела Жака Мере, но не раз слышала о нем как о человеке весьма достойном и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату