Коряга напрасно укоряла меня за полное незнание монастырских дел — не такой уж я дремучий невежда. О венецианских монашках слышали даже в Риме. Если в каждом христианском городе, не желая разоряться на приданом, девушек посвящают Богу вместо того, чтобы выдать их замуж, то Венеция может похвастаться тем, что среди ее дочерей невест Христовых ничуть не меньше, чем невест вельмож. Так и государство выглядит благочестивым, и правящие семьи сохраняют свои состояния. Однако едва ли для кого-нибудь составляет тайну то, что рекруты воюют куда хуже добровольцев или наемников. В Риме моя госпожа платила местным монахиням, вышивавшим для нее белье, и мне довелось провести немало времени в монастырских приемных, где меня щипали и щупали под одеждой молоденькие смешливые монашенки в платьях модного покроя, которым не терпелось проверить, правдивы ли слухи о низкорослых мужчинах; тем временем моя госпожа обменивалась с остальными монахинями последними сплетнями.

И пусть правительство Венеции кажется более благочестивым, чем другие, в душах молодых женщин, изнывающих от скуки принудительного заключения, везде творится одно и то же. В этом-то я убежден, потому что такова моя работа — постигать те способы, какими вожделение попирает уставы Господни. И хотя преступают дозволенные границы чаще всего мужчины, женщины тоже далеко не безгрешны. На самом деле, зная могущество людской похоти, я решусь утверждать, что, будь я бедняком где-нибудь в Германии и слушай я проповеди Лютера, я бы счел его нападки на мнимое безбрачие духовенства отнюдь не ересью, а здравомыслием. А это, в свой черед, снова заставляет меня вспомнить Петрарку: ведь увещания отринуть плотские помышления ради духовных легче давались ему в старости, нежели в юности, когда влюбленный поэт сочинял пламенные страстные сонеты, посвященные женщине по имени Лаура, которая, если верить его описаниям, была такой же ослепительной красавицей, как и моя госпожа. Хотя куда более скромной.

Я сижу на церковной скамье почти до начала богослужения, а потом тихонько выхожу. Отсюда мне не услышать колокола Марангоны, к тому же в таком тумане путь в гетто будет долгим.

Похолодало, и я иду быстрым шагом, чтобы приободрить себя и согреться. Я иду сквозь опустившийся на город мглистый покров и чувствую, как внутри у меня нарастает тревога. Если еврей сумел раскусить секрет замка и внутри книга оказалась столь же прекрасной, что и снаружи, тогда конечно же я найду коллекционера, который заплатит за нее если не цену рубина, то, по крайней мере, достаточную сумму, и на эти деньги можно будет нанять лодку на несколько дней. А если нет… что ж, если нет… об этом я предпочитаю сейчас не думать…

Он стоит у двери лавки, всматриваясь во тьму, словно уже давно ждет.

— Простите, — говорю я, — туман очень густой. Я с трудом нашел дорогу.

Я думал, он впустит меня внутрь, но он не двигается с места, и лицо его кажется серым, как туман.

— Уже поздно. Мне нужно немедленно закрываться.

— Вы открыли замок?

Он смотрит на меня, но я не вижу его глаз. Он берет из лавки, со стола, какой-то сверток, обернутый тканью.

— Я записал код замка на клочке бумаги, он там, внутри, — говорит он и сует мне сверток, озираясь по сторонам, словно опасаясь, что нас могут увидеть вместе.

— Благодарю. Сколько?.. То есть…

— Не приходите сюда больше. — Теперь его голос звучит сердито. — Вы меня поняли?

— В чем дело? Что случилось?

— Закон запрещает нам брать книги у христиан.

— Знаю, — говорю я, — но…

— Не приходите сюда больше. Я не буду иметь с вами дела. — Он уже запирает дверь. Я поднимаю руку, чтобы удержать его, но он оказывается сильнее меня. — Отныне этот дом закрыт для вас.

Дверь захлопывается у меня перед носом.

Я ничего не понимаю, от возмущения у меня горит лицо. Я стучу кулаком в деревянную дверь. Проклятый жид! С чего он вдруг взял, что имеет право что-то запрещать мне? Правда, его выходка совсем подорвала мои силы. Я пытаюсь развернуть книгу. Ткань разворачивается, оттуда вылетает бумажка и, покружившись в воздухе, падает в канаву. Я хватаю листок и отчаянно всматриваюсь в темноту. На бумажке написаны четыре цифры. 1 5 2 6? Да, 1526.1526. Теперь я запомнил. Мну листок и запихиваю его в карман. Но здесь, сейчас, я не сумею открыть замок.

В такое ненастье мне долго придется добираться до дома. Я спешу покинуть гетто, пока не заперли ворота, и возвращаюсь привычным путем к ближайшему кампо. Слева от него каменный мостик, недавно заново отстроенный. Я его не вижу, но точно знаю, что он там. На углу висит фонарь — он тоже новый, как и мост, им гордятся и каждый вечер с наступлением темноты зажигают. В ясную погоду фонарь освещает тротуары по обеим сторонам канала. Я дохожу до середины моста и только тогда различаю его слабое свечение, но, если встать прямо под фонарем, я смогу хотя бы разглядеть цифры. Пальцы у меня онемели от холода, к тому же они слишком короткие, и мне неудобно держать барабан и еще управиться с цифрами. 1 5 2 6.

Я слышу, как что-то внутри щелкает, и в тот миг, когда замок открывается, мне неожиданно приходит в голову, что это сочетание цифр — не просто случайный ряд, но еще и дата, и задаюсь вопросом: что же такое произошло в тот год, чтобы Асканио именно его выбрал ключом?

И в то же мгновенье, сняв замок и раскрыв книгу, я все понимаю.

14

Разумеется, я видел их раньше. Из тех, кто занят таким делом, как мы, почти все видели их хоть раз, хоть мельком. Впрочем, своего экземпляра у нас не было: они быстро переходили из одних богатых рук в другие, а когда вышел закон, то мгновенно исчезли, словно тараканы, забившиеся под камень. Папский цензор, кардинал Джиберти, и его подручные хорошо поработали. Ходили слухи, будто он сложил костер во дворе Ватикана и сжег их, как тридцать лет назад Савонарола жег во Флоренции предметы роскоши. Не прошло и года после запрета, но во всем Риме было уже не сыскать ни экземпляра. Во всяком случае, я не слышал ни об одном.

Позже появились чьи-то гравюры на дереве, копировавшие их, но четкие линии рисунка Романо при этом размылись, его штриховка загрязнилась, и стало трудно разобрать, что же в действительности изображено. Но оригинальные гравюры были ясны, как утренний свет, ибо рука Маркантонио Раймонди, гравера по медным доскам, славилась по всему городу своей твердостью. А если он был лучшим римским гравером, то Джулио Романо был лучшим римским рисовальщиком, ибо, хоть ему и недоставало легкости и обаяния его учителя Рафаэля, человеческое тело он постиг в совершенстве, словно исследовал каждый мускул изнутри, а позы, в которых он изображал свои фигуры, свидетельствовали и о нашей страсти к живописной драме, и о его собственном веселом умении выкручивать человеческое тело и изучать его формы.

Стоит напомнить, что до появления этих гравюр мы, римляне, отнюдь не были невинны или чужды эротическим темам в искусстве. Стены богатых домов были населены многочисленными пышнотелыми нимфами, убегавшими от сатиров; нередко можно было увидеть и лишившуюся чувств Леду, над которой бились огромные крылья Зевса-лебедя, а еще ходили слухи, будто бы во дворце Киджи хранится древнеримская статуя, изображающая сатира, в приапическом возбуждении устремившегося к мальчику. А любители женского тела могли в изобилии найти нагих Венер — они или стыдливо разглядывали в ручном зеркальце свои безупречные отражения, или лежали и смотрели вдаль, не ведая, что их пожирают глазами. И хоть желание они вызывали вполне живое, предмет его восходил к временам давно прошедшим, нагота была облечена в покров мифологии, ценителями которой оставались лишь люди образованные, с утонченным вкусом. И сколь бы откровенной ни была сама плоть, художники всегда оставляли место

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату