разойтись два человека. Она, в свой черед, вела к другой улочке, та — через мостик — к следующей, а там, наконец, открывалась
Когда я наконец нашел гетто, то очутился в маленьком городке внутри города, отовсюду отгороженном стенами и большими деревянными воротами. Внутри же теснились и жались друг к другу жилые дома и лавочки. Лавки ростовщиков выделялись синими навесами, натянутыми над входом, кои, будто паруса, хлопали на ветру. Я выбрал лавку, где стоял молодой человек с приятными черными глазами и продолговатым лицом, казавшимся еще более длинным из-за отращенных на висках локонов. Он провел меня во внутреннее помещение, где долго и внимательно изучал два наших последних изумруда под специальной лупой (Венеция славилась искусной выделкой стекол — как увеличительных, так и для фальшивых камней). Затем он объяснил мне условия обязательства, установленные государством, дал мне подписать бумагу и отсчитал монеты. Пока мы совершали сделку, он обходился со мной с удивительной заботой, никак не выказывая, что удивлен моей наружностью (его внимание было приковано больше к камушкам, чем ко мне), а уж облапошил он меня или нет — откуда мне знать? Я слушался лишь собственного чутья, а оно, наверное, было слишком измучено голодом.
Выйдя на жаркое солнце, я ощутил, что запах моего давно не мытого тела стал таким же резким, как и уличный смрад. В лавке старьевщика на окраине гетто я купил куртку и штаны, в которые надеялся втиснуться, и несколько сорочек для госпожи. Из съестного я выбрал то, что должно легко перевариваться: белую рыбу, приготовленную в собственном соку, тушеные овощи с мягким хлебом, яичный десерт с ванилью и полдюжины медовых пирожных, не таких нежных, какие получались у Бальдассаре, но достаточно соблазнительных, чтобы у меня сразу потекли слюнки. Одно пирожное я съел прямо на улице, и когда я дошел до дома, голова у меня немного кружилась от сладости. С темной лестницы я кликнул Мерагозу, но та не отозвалась. Я оставил ее долю еды на столе, а остальное отнес в спальню госпожи, прихватив пару щербатых стаканов с разбавленным вином.
Моя госпожа уже проснулась и сидела на кровати. Когда я вошел, она быстро взглянула на меня, но тут же отвернулась. Ставни и окна были открыты, и ее фигуру, освобожденную от лохмотьев, заливал сзади свет. Впервые за много недель она почувствовала себя в такой безопасности, что разоблачилась, и теперь ее силуэт обнаруживал губительные следы скитальческой жизни. Если прежде ее тело было пухлым как подушка, то сейчас ключицы торчали как палки, а ребра, ясно проступавшие под тонкой сорочкой, напоминали остов корабля. Но ужаснее всего была голова. Когда ее не скрывали обмотки тюрбана, безобразная щетина, заменившая ее волосы, и неровный зигзагообразный шрам, начинавшийся в верхней части лба, невольно притягивали взгляд.
Мы так долго заботились только о выживании, что даже не задумывались о будущем. Радость той ночи в лесу улетучилась, стоило нам вернуться на дорогу. Когда неприятельские войска отстали от нас, беженцы принялись так же рьяно грабить друг друга, как и спасать самих себя, а когда мы наконец добрались до порта, то оказалось, что солдаты забрали большую часть лодок, чтобы перевезти награбленное в Риме. Моя госпожа слегла с лихорадкой, которая мучила ее в течение нескольких знойных недель. Я врачевал ее раны лучшими средствами, какие только мог раздобыть, но теперь, при беспощадном свете первого дня безопасной жизни, стало ясно, что моего лечения было мало.
По выражению ее глаз я понял, что она и сама это сознает. Видит Бог, она все еще не уродина: только сияние этих зеленых глаз способно приковать к себе внимание любого мужчины на улице. Но в больших городах полно женщин, готовых задрать юбку, чтобы заработать себе на обед или ужин. Однако домами и роскошными нарядами обладают те, кто умеет поработить влюбленного мужчину и надолго удержать его своими чарами, а не только тем, что у них между ног. А для этого таким женщинам нужно в первую очередь любить самих себя.
Я занялся едой — выложил рыбу на блюдо, поставил вино. Правда, из приборов мне удалось обнаружить только тупой ножик и вилку с обломанными зубьями, и их я бережно и церемонно положил ей на колени, вместе с чистой сорочкой. А рядом, в складках занавесок, болтавшихся вокруг кровати, все еще таились запахи последней болезни ее матери. Это утро принесло ей напоминание не только об утрате былой красоты.
— Сегодня воскресенье, — заговорил я бодрым голосом. — Мы проспали трое суток. Светит солнышко, а ломбардами здесь заправляют евреи, которые отсчитывают звонкие монеты за красивые камушки. — Я подвинул тарелку поближе к ней. — Рыба нежная, хотя не очень ароматная. Ешь не торопясь.
Она даже не двинулась и продолжала пристально смотреть в окно.
— Не нравится? Ну, тогда возьми десерт и медовый пирожок.
— Я не хочу есть, — ответила она, и ее голос, обычно такой мелодичный, прозвучал вяло и безжизненно.
Как-то раз, в самом начале нашего знакомства, она рассказывала мне, что на исповеди ей иногда очень трудно решить, в каких грехах каяться в первую очередь. Хоть гордыня, наряду с прелюбодеянием, и составляли неотъемлемую часть ее образа жизни, сама она считала величайшей слабостью именно чревоугодие, ведь с детства она любила поесть всласть.
— Это оттого, что у тебя желудок съежился. Стоит тебе проглотить первый кусочек, и голод придет.
Я взобрался на краешек кровати со своей тарелкой и принялся есть, набивая рот рыбой, слизывая подливу с пальцев, но не сводя при этом глаз с ее рук — шевельнутся ли? Некоторое время единственным звуком, раздававшимся в комнате, было мое собственное чавканье. Еще немного съем — и снова попытаюсь с ней заговорить.
— Почему ты мне ничего не сказал? — Теперь ее голос звучал резко.
Я проглотил кусок.
— Не сказал о чем?
Она цокнула языком.
— Сколько камешков у нас осталось?
— Четыре жемчужины, пять рубинов и еще один, большой, из твоего ожерелья. — Я немного помолчал. — Более чем достаточно.
— Достаточно — для чего? Для того, чтобы произошло чудо?
— Фьямметта…
— Скажи мне, Бучино, почему ты почти не смотришь на меня?
— Я смотрю на тебя, — ответил я, задрав голову и уставившись прямо на нее. — Это ты все время отворачиваешься.
Теперь она развернулась ко мне лицом: глаза — зеленые и холодные, точь-в-точь как те два изумруда, что я только что заложил, чтобы купить еды.
— Ну? И что же ты видишь?
— Я вижу красивую, чертовски удачливую женщину, которой необходимо поесть и хорошенько вымыться.
— Лгун! Гляди внимательней. Или может быть, тебе помочь?
Ее рука скользнула под нечистую простыню и извлекла зеркальце в оправе из слоновой кости. В Риме она, бывало, ежечасно проверяла, нет ли каких изъянов в ее красоте, но когда по пятам за тобой гонится дьявол, приходится бежать так быстро, что для уловок тщеславия не остается времени, да и на борту грузового судна зеркала встречаются редко. Она повертела в пальцах рукоятку зеркала, на стекло упал луч, и по комнате запрыгали солнечные зайчики.
— Похоже, Мерагоза распродала все, что только могла сдвинуть с места. Но о чем она не знала, того и украсть не могла. Оно лежало между рейками кровати. Когда я была маленькой, мама всегда прятала деньги в этот тайник.
Фьямметта протянула мне зеркало. Оно оказалось тяжелым, но стекло сохранилось достаточно