хорошо, чтобы служить своей цели. Я увидел свое лицо под огромным уродливым лбом и на миг сам себе подивился: ведь, в отличие большинства людей, я не привык каждый день любоваться собственным уродством. Рядом со мной она — Венера, только что вышедшая из волн морских. Но, в конце концов, мы зарабатывали на жизнь не моей красотой.
— Я с детства смотрелась в это зеркало, Бучино. Изучать свое отражение — это было частью моего воспитания. Это зеркало подарил моей матери человек, владевший лавочкой на Мерчерии. Обычно его вешали на стену возле кровати и занавешивали, чтобы солнце не падало на серебро. А под ним находилась полочка, где мать хранила всякие притиранья и духи. Каждый день она подводила меня…
— Голод искажает мир так же, как и потускневшее зеркало, — перебил я ее. — Сначала поешь, а потом поговорим.
Она нетерпеливо мотнула головой.
— …и всякий раз, как я в него смотрелась, она твердила: «Я делаю это не затем, чтобы ты становилась тщеславной, Фьямметта. Нет, твоя красота — это дар от Бога, и его следует использовать разумно, а не расточать попусту. Изучай свое лицо так, словно это карта океана, твой личный торговый путь к Индиям. Потому что оно обязательно принесет тебе богатство. Но только всегда верь тому, что тебе скажет зеркало: если остальные попытаются льстить тебе, то у него нет причин лгать».
Она умолкла. Я ничего не стал говорить.
— Ну что, Бучино? Лжет ли оно теперь? Если да, то лучше так и скажи, потому что теперь мы с тобой — единственные моряки, уцелевшие в этом плавании.
Я вздохнул. Будь у меня достаточно ума, я бы, наверное, чуть-чуть приукрасил истину: ведь она прожила всю жизнь,
снимая сливки всеобщего восхищения и щедрости, и без них ее дух истощится точно так же, как тело. Будь у меня достаточно ума…
— Ты больна, — проговорил я. — Ты стала тощей, как уличная девка. Из-за невзгод от тебя остался один скелет. Но это дело наживное. Как только начнешь есть — снова нагуляешь бока.
— Что ж, Бучино, ты нашел верные слова. — Она забрала у меня зеркало и ненадолго поднесла к лицу. — А теперь, — потребовала она, — рассказывай, что у меня лицом.
— Кожа потускнела. Голова вся в струпьях, волос почти нет, и виден длинный рубец. Но румянец обязательно вернется, а волосы, когда отрастут, можно будет причесывать так, чтобы скрыть шрам.
— Когда отрастут! Погляди на меня, Бучино. Я же лысая. — И тут голос у нее сорвался на детский плач.
— Тебя просто коротко остригли.
— Нет! Я лысая. — Она нагнула голову поближе ко мне и провела пальцами по черепу. — Посмотри, пощупай! Вот тут. И тут. И тут. Нет у меня больше волос, они никогда не отрастут. У меня кожа на голове — как распаханная земля после засухи. Пощупай! Погляди! Я лысая. О Боже праведный… Это все те жирные гусыни немки! Лучше бы я задрала тогда юбки прямо в прихожей, чтобы на меня набросились их мужчины. Легче было бы вынести надругательства двух дюжин протестантов, чем такое!
— Ты думаешь? А если бы они, пресытившись развратом, обратили свою похоть в твой грех — и перебили бы нас всех во искупление собственной вины?
— Что ж! Тогда бы мы умерли быстро. А теперь нас ждет медленная голодная смерть от моего уродства. Погляди на меня. Какова теперь цена всем моим постельным уменьям? Черт возьми, я ведь лысая, Бучино! И мы пропали.
— Нет, — возразил я с такой же горячностью. — Я не пропал, а ты — не знаю. Просто ты полумертвая от голода, ты заразилась меланхолией и ломаешь мелодраму.
— Вот оно что? С каких это пор ты стал оскорблять меня?
— С тех самых пор, как ты сама начала себя оскорблять. Мы же теперь товарищи — помнишь? Это ведь ты обещала, что если только я соглашусь сюда дотащиться, то вместе мы добьемся своего. Почему же теперь ты бросаешься в колодец, имя которому — жалость к себе? Не этому учила тебя мать. Сейчас мы могли бы кормить червей, как половина жителей Рима. Если мы найдем нужные мази для твоих ран, если ты снова разожжешь свой аппетит, то, прежде чем наступит следующее лето, мы уже будем есть с серебряных тарелок. Но если, брея тебе голову, эти гарпии зарезали в тебе дух, лучше признайся сразу. Потому что не затем я притащился в этот зловонный город, где сточные канавы похожи на вскрытые вены, где я чувствую себя едва ли крупнее крысы, чтобы теперь ты предавала нас обоих.
Я слез с кровати. Некоторые уверяют, что очень смешно наблюдать, как сердятся коротышки, и что когда карлики топают ногами, короли и вельможи только смеются. Но сейчас моя госпожа не смеялась.
— Я вернусь, когда у тебя в желудке будет не только желчь.
Я двинулся к двери и некоторое время там простоял. Потом, обернувшись, я увидел, что она по- прежнему сидит, глядя в тарелку, сжав челюсти, а по щекам у нее — хотя позднее она сама в этом не сознавалась — текли слезы.
Я ждал. Она взяла вилку и стала есть рыбу. Я следил, как кусочки еды исчезают у нее во рту, замечал блеск слюны в уголках губ. Она упрямо жевала. Шмыгнула носом, потом отпила вина. Я стоял на прежнем месте. Она съела еще немного, снова отхлебнула вина.
— Когда она уезжала из Рима, у нее было достаточно денег, чтобы жить здесь безбедно, — проговорила она яростным шепотом. — К этому она и стремилась. Вернуться домой и зажить как настоящая дама. Но все, что осталось от нее, — это грязь и следы болезни, и мне непонятно, что тут происходило.
Я плохо помню свою мать. Когда ее не стало, я был совсем маленький. Кое-кто говорил, что она умерла, не вынеся, что произвела на свет такое чудовище. Но я этому не верю: ведь из неясной дымки прошлого проступает лицо женщины, которая улыбается мне, обнимает меня, ласково пробегая пальцами по моим волосам, словно голова моя — это не позор, а чудо. С матерью своей госпожи я был знаком около двух лет — я в ту пору уже служил ей, а ее мать все чаще испытывала тоску по дому, пока наконец не решилась покинуть Рим. Несомненно, когда-то она была красавицей, однако даже в те годы она вела себя скорее как дама, а не шлюха. Правда, от постоянного пересчитывания монет в кошельке лицо у нее вытянулось и заострилось. Первые полгода она следила за мной, как сокол следит за мышью в траве, выжидая, когда же та наконец высунется, чтобы броситься на нее. Она бы, наверное, скормила мою печень псам, если бы заметила, что из хозяйства пропала хоть одна пуговица. Найдутся и такие, кто скажет, что она продала единственную дочь в проститутки, чтобы обеспечить себе безбедную старость. Но те моралисты, каких я встречал, живут или подаянием, или сами достаточно богаты, чтобы пестовать свое ханжество, а в той среде, где я обретаюсь, всякий, кто занят выгодным ремеслом, счел бы чрезвычайно глупым не передать секреты мастерства детям. Но я знаю наверняка, что у донны Бьянкини с головой всегда было в порядке и во всем, что касалось денег, она обнаруживала железную хватку. Находясь в здравом уме, она бы никогда не позволила какой-то Мерагозе выцыганить у нее хоть что-то. Моя госпожа скучала по матери, когда та уехала, но ее, как и мать, отличало здравомыслие, и к тому времени она уже научилась не тратить попусту время на мечты о недостижимом. Этим она тоже была обязана матери. Однако бывают времена, когда даже у самых лучших учеников воля ослабевает под напором отчаяния.
Я снова вскарабкался на кровать и уселся поближе к госпоже. Она яростно терла глаза тыльной стороной ладони.
— Помнишь примету, Бучино? — наконец проговорила она. — Если спать в кровати, где кто-то умер, то самому не избежать смерти, — если только эту кровать не окропили святой водой.
— А еще есть другая примета: Бог не попустит человеку умереть в тот день, когда он ходил к мессе. И все-таки каждый день земля пожирает множество благочестивых вдов и монахинь. Разве ты не слыхала о такой примете?
— Нет, — ответила она и даже на мгновенье улыбнулась. Потом протянула мне стакан, и я подлил ей еще вина. На этот раз она сделала большой глоток. — Как ты думаешь—это могла быть французская сыпь? Я никогда не замечала у матери никаких признаков этой хвори, да и она сама непременно рассказала бы мне, случись ей заболеть. Впрочем, всем известно, что в Венеции ею болеют даже чаще, чем в Риме. Где лодки, там и язвы. Так мне мама не раз говорила. — Фьямметта взглянула на меня. — Неужели ты сразу так невзлюбил этот город, Бучино? Я ведь тебя предупреждала, что летом запах здесь ужасный.
Я затряс головой и солгал ей глазами. В иную пору она бы сразу меня раскусила.
— Когда мы здесь жили, была тут одна девушка, — сказала госпожа. — Молоденькая, всего на