евреи, а они умеют продавать завтрашние фасоны еще до того, как устаревают сегодняшние. Да, — я поднял руку, упреждая ее возражения, — я знаю, тебе это совсем не по душе, но новая одежда — это роскошь, доступная лишь богатым куртизанкам, а нам пока годится и поношенная.
— Ну, тогда выбирать буду я сама. И украшения — тоже. У тебя глаз хоть и наметан, венецианцы лучше чужеземцев разбираются в подделках. Еще мне нужны свои собственные духи. И туфли — поношенную обувь покупать нельзя! — Я опускаю голову, чтобы спрятать улыбку: мне приятен и ее азарт, и осведомленность. — А как быть с обстановкой? Много ли придется покупать?
— Меньше, чем в Риме. Занавески и гобелены можно взять на время. Впрочем, и остальное тоже — стулья, сундуки, тарелки, белье, украшения, бокалы…
— Ах, Бучино! — Она радостно хлопает в ладоши. — Ты и Венеция просто созданы друг для друга! Я уже и позабыла, что это настоящий город старьевщиков.
— Ну, это оттого, что здесь разоряется так же много людей, как и богатеет. А еще, — говорю я, чтобы напомнить своей госпоже, что я знаю свое дело так же хорошо, как она — свое, — если нам придется нанимать для наших целей дом, то мы влезем в долги. Но кто поручится за нашу платежеспособность?
Она на мгновенье задумывается.
— А нет ли какого-нибудь другого способа?
— Например?
— Ну, скажем, снять дом, но только на первое время, пока мы не заманим подходящую добычу?
Я пожимаю плечами:
— Видит Бог, ты снова красавица, но даже с новыми волосами вряд ли дело пойдет в гору так быстро.
— Если только мы не предложим нечто особенное. Нечто ошеломительное. — Она с удовольствием смакует это слово. — Вообрази: в городе появляется юная миловидная женщина и нанимает дом в таком месте, мимо которого все проходят. Она совсем новенькая, свеженькая. Сидит возле окна с томиком Петрарки — Боже, да у нас даже подходящая книжка есть! — и улыбается прохожим. Молва о ней широко распространяется, и молодые — и не очень молодые — люди нарочно приходят взглянуть на нее. Она не удаляется, как того требовала бы скромность, а, напротив, позволяет им рассмотреть себя, а заметив их, принимает вид одновременно стыдливый и игривый. Вскоре кое-кто из мужчин уже стучит в дверь, желая узнать, кто она такая и откуда. — Рассказывая все это, госпожа лукаво на меня поглядывает. — Ты меня не знал в ту пору, Бучино, но однажды я превосходно разыграла эту роль. Когда мы в первый раз приехали в Рим, моя мать на неделю сняла дом возле Понте-Систо. За несколько недель до этого она заставила меня отработать каждую улыбку, каждое движение. В первые два дня нам поступило двенадцать предложений — двенадцать! — в основном от состоятельных мужчин, и уже через две недели мы поселились в небольшом домике на виа Магдалена. Знаю, знаю, это рискованно. Но меня же здесь раньше не видели — уж об этом моя мать хорошо позаботилась, — и не настолько я стара, чтобы не прикинуться совсем юной. Для местных покупателей я, пожалуй, сойду за свежий товар.
— Пока дело не дойдет до постели.
— Ну а тут нам на помощь придет Коряга. Она знает один фокус. — Она смеется, так что я не понимаю, шутит она или нет. — Его придумали для мужей, которых нужно обмануть в первую брачную ночь. Изготовляется затычка из камедного клея на квасцах с живицей и поросячьей кровью. Ты только подумай — мгновенная невинность! Я же говорила — она тебе понравится. Жаль только, ты ростом маловат и щетиной зарос. А то мы нарядили бы тебя моей матушкой. — Теперь мы оба хохочем. — А так им всем придется столкнуться с Мерагозой, и половина ухажеров разбежится, даже не поднявшись по лестнице… Ах, Бучино! Боже мой, ты бы видел сейчас себя со стороны! Значит, ты мне и вправду поверил! Нет-нет, я не говорю, что не могла бы… Ох, давно я так удачно тебя не разыгрывала!
Бывали времена в Риме — деньги текли рекой, а веселье в нашем доме царило такое, что многие мечтали провести вечер, пусть даже под конец и не они отправлялись с хозяйкой в спальню, — когда мы хохотали вместе до слез. При всей своей порочности, при всем лицемерии Рим оставался магнитом для умных и честолюбивых людей — писателей, которые благодаря магии слов прокладывали себе путь под юбки к женщине или поражали имена своих врагов сатирами не менее смертоносными, чем град стрел; художников, чей талант превращал пустые потолки в райские видения, где из облаков выходили мадонны, прекрасные, как куртизанки. Я никогда не ощущал большего воодушевления, чем находясь среди таких людей, и теперь, хотя мы живы, а многие из них погибли, я страшно тоскую по той жизни.
— О чем ты задумался?
— Ни о чем… О прошлом.
— Тебе здесь все так же не нравится, да?
Я качаю головой. Но в глаза ей не смотрю.
— Сейчас здесь уже не так ужасно пахнет.
— Это верно.
— А раз ко мне вернулась красота, а в порту стоят купеческие корабли, мы добьемся своего.
— Да.
— Кое-кто считает, что Венеция — самый чудесный город на земле.
— Знаю, — отвечаю я. — Я встречал таких людей.
— Нет! Ты встречал только таких, кто похваляется Венецией, потому что она приносит им богатство! Но они не понимают, в чем ее красота. — Она глядит на море, щурясь от солнца. — Знаешь, в чем твоя беда, Бучино? Ты все время ходишь, уткнувшись взглядом в землю!
— Да, потому что я — карлик! — отвечаю я с неожиданным для себя самого раздражением. — А хожу так, потому что боюсь замочить ноги.
— А! Опять ты про воду.
Я пожимаю плечами:
— Ты не любишь пузатых мужчин, а я не люблю воду.
— Да, но если кто-то явится ко мне с кошельком величиной со свое брюхо, я сразу преодолею свою нелюбовь. Я не могу приказать воде уйти, Бучино. Вода — это и есть Венеция.
— Понимаю.
— Может быть, тебе стоит попробовать смотреть на нее как-то иначе?
Я мотаю головой. Она дружески толкает меня плечом:
— Ну попробуй. Взгляни на нее. Вон туда — вперед.
Я гляжу. Уже поднялся ветерок, он морщит поверхность лагуны торопливыми волнами, которые золотятся в лучах заходящего солнца. Будь я рыбаком и явись мне сейчас человек, идущий по этим водам, я бы наверняка бросил свой невод и пошел за ним. Пусть даже его церковь пала так низко, что продает отпущения богачам и осуждает бедняков.
— Видишь, свет и ветер бегут по ней, так что поверхность вся мерцает? А теперь мысленно представь себе город. Вспомни все эти богатые дома — с инкрустациями из камня и фресками, или величественные мозаики Сан-Марко. Каждая из них сложена из тысяч осколков цветного стекла, только вначале, разумеется, этого не замечаешь, потому что издалека видишь картину в целом.
А теперь снова погляди на воду. Сощурь-ка глаза, вот так. Видишь? То же самое. Поверхность воды состоит из миллионов сверкающих под солнцем осколков. И не только море. Представь себе каналы — как в них отражаются дома: неподвижно, безупречно — как в зеркале. Но стоит только налететь ветру или проплыть лодке, как отражение в воде искажается и дрожит. Не знаю, когда я впервые заметила это, наверное, еще ребенком — мне позволялось иногда гулять с матерью или с Мерагозой, — но я до сих пор помню, как меня это потрясло. Вдруг оказалось, что Венеция вовсе не прочная и целая, а вся составлена из кусочков — из частиц стекла, воды и света.
Моя мать думала, у меня что-то с глазами: я все время косила на ходу. Я пыталась ей объяснить, но она ничего не поняла. Она всегда смотрела только на то, что впереди. У нее не было времени на всякие пустяки и бессмыслицы. Много лет я думала, что, кроме меня, этого никто не видит. Как будто это — моя тайна. А потом, когда мне исполнилось тринадцать лет и у меня начались месячные, мать отправила меня в монастырь учиться правилам приличия и оберегать мою драгоценную девственность, и я разом всего лишилась. Я больше не видела ни солнечного света, ни воды. Всюду, куда я только ни смотрела, были лишь камни да кирпич да высокие стены. Очень долгое время я чувствовала себя погребенной заживо. — Она