вверх дном, — это ее присутствие здесь, при нашем унижении. А, лишившись рубина, мы вскоре сделаемся ее должниками.
Я делаю шаг в ее сторону.
— Послушайте, — говорю я тихо, и по движению ее головы становится ясно: она поняла, что я обращаюсь к ней. — Я… прошу прощения — я… Я решил…
Она принимается беззвучно шевелить губами. Молится она или разговаривает сама с собой? Я бросаю взгляд на свою госпожу, но она так глубоко ушла в свое горе, что не обращает на меня ни малейшего внимания.
— Я был несправедлив. Я сам ошибся, — беспомощно повторяю я.
Ее губы продолжают шевелиться, как будто она твердит что-то наизусть или читает заклинания. Я никогда не верил во всякие россказни о могуществе проклятий — я и так родился проклятым и потому не боялся вреда, который могут причинить мне чужие слова, — но, наблюдая за ней сейчас, я почувствовал, как меня сотрясает дрожь.
— Вы… с вами все в порядке? — наконец спрашиваю я.
Она слегка встряхивает головой, словно мои слова ей только мешают.
— Вы долго бежали, да? У вас болят ноги?
Ее голос звучит резче, чем раньше, как-то сосредоточенно. Кажется даже, будто она говорит с кем-то еще — с кем-то, кто сидит внутри нее самой.
— Да, — говорю я спокойно. — Болят.
Она кивает:
— Спину тоже скоро охватит озноб. Это оттого, что у вас кости ног не выносят тяжести туловища. Оно давит, как огромный камень, на основание позвоночника.
И как только она это сказала, я ее почувствовал — эту боль, похожую на биение пульса, возле своей толстой задницы.
— А уши? До них уже добрался холод?
— Пожалуй, да. — Я бросаю взгляд на госпожу, которая уже немного пришла в себя и слушает нас. — Но не так, как бывало раньше.
— Не так? Нужно быть настороже, когда боль вспыхивает в голове, это хуже всего.
Да, я отчетливо это помню, вкус собственных слез, когда мне в череп впивались раскаленные докрасна вертела.
Она слегка хмурится. Теперь ее лицо чуть запрокинуто, глаза полуприкрыты, и различаю только гладкую бледную кожу.
— Похоже, в вас очень много изъянов, Бучино? А есть ли у вас хоть какие-то достоинства?
Она впервые назвала меня по имени и впервые почти унизила меня. Я опешил и поначалу даже не нашелся что ответить.
— Есть ли у меня какие-нибудь достоинства? Я… м-м… — Я снова гляжу на госпожу. Похоже, она мне сочувствует, но не произносит ни слова. — Я прежде всего… я неглуп. Вернее, редко бываю глуп. Решителен. К тому же я предан и… хоть порой кричу, но не кусаюсь. Кажется, у меня это не получается.
Некоторое время Коряга молчит. Потом вздыхает.
— Вы не виноваты. Мерагоза всех ненавидела, — говорит она, и голос ее снова смягчился. — От нее эта ненависть исходила как зловоние. Думаю, вы не первые и не последние, кого она погубила своей жадностью.
Она начинает собирать свои склянки, закручивать на них крышки, укладывать в мешок.
— Я приду на днях, и мы доделаем волосы.
Я делаю шаг к кровати, мне хочется как-нибудь помочь ей. Но меня останавливает ее голос:
— Не приближайтесь ко мне.
Она еще возится со своими флаконами, как вдруг внизу слышится какой-то шум. Что мне думать? Что Мерагоза передумала и вернулась, чтобы попросить прощения?
Я выбегаю из комнаты и вижу, что он уже на повороте лестницы. На нем нарядный плащ и новый бархатный берет. Одежда почти сухая — значит, он прибыл сюда на лодке, хотя для того, чтобы узнать дорогу, кто-то, наверное, шел за мной по пятам. Проклятье! Опять виной всему моя неосторожность!
Но теперь поздно преграждать ему путь. Я быстро шмыгаю обратно в комнату и беззвучно шепчу Фьямметте его имя. Она встает и поворачивается, чтобы приветствовать его, и сияние новых волос на миг заслоняет ее лицо, где за секунду до улыбки мелькнул испуг.
Платье с чужого плеча, волосы с чужой головы… Но красота — по-прежнему своя! В этом нет никакого сомнения — свидетельством тому глаза незваного гостя.
— О… о… Фьямметта Бьянкини, — произносит он, смакуя ее имя во рту словно лакомство. — Что за дивное и долгожданное удовольствие — снова видеть тебя!
— Согласна, — отвечает она неторопливо, и по непринужденности ее тона можно подумать, будто она все утро ждала его прихода.
Я не устаю удивляться: когда мир вокруг нее рушится, удары судьбы, от которых другие в бессилье исходили бы слезами, похоже, только придают ей еще больше силы и спокойствия.
— Венеция — большой город. Как же ты нашел нас, Пьетро?
— А… Прошу прощения. — Он бросает на меня беглый взгляд. — Я не хотел нарушить свое слово, Бучино. Но ты уж очень заметный новичок в этом городе. Если знать, что ты здесь, то нетрудно выяснить, куда ты ходишь и куда возвращаешься.
Торговцы старьем и ростовщики. Ну конечно. Особой хитрости тут не требуется. Надеюсь, тот, кто выслеживал меня, уже заходится кашлем, подхваченным под дождем.
Аретино снова поворачивается к Фьямметте, и они смотрят друг на друга.
— Как давно мы не виделись.
— Да, очень давно.
— Должен сказать, ты… лучезарна. Да, ты все такая же лучезарная!
— Благодарю. А ты, кажется, немного расплылся. Впрочем, богатству полнота идет.
— Ха-ха-ха! — Его смех слишком непринужден, чтобы выражать еще что-нибудь, помимо удовольствия. — Нет на свете ничего острее и слаще, чем язычок римской куртизанки. Бучино говорил мне, что ты спаслась, и я рад, что твой ум остался столь же острым, сколь совершенным тело: я ведь слышал самые жуткие рассказы. Знаешь, я же предсказывал, что все это произойдет. Я напророчил это еще в прошлом году, в Мантуе.
— Ну, разумеется. Значит, тебе приятно было бы услышать, что наемники, ворвавшись в Рим, выкрикивали твои строки о вырождении и порочности Святого престола.
— Нет, я… Я не слышал, я не знал… Это правда? Мои строки? Господи… А ты ничего мне не сказал, Бучино.
Он глядит на меня, и я изо всех сил стараюсь не рассмеяться. Но он слишком проницателен и сразу все понимает.
— А! Мона Фьямметта! Как это жестоко — насмехаться над чувствами поэта! Но я тебя прощаю, твои колкости… превосходны. — Он мотает головой. — Должен признаться, я, кажется, соскучился по тебе.
Она уже открыла рот, чтобы отпустить очередную шутку, но вдруг что-то в его тоне заставило ее остановиться. Я вижу, что она колеблется.
— Взаимно, синьор. Я тоже… по-своему. Как пережил ты коварство Джиберти?
Он пожимает плечами и поднимает руки — одна из них согнута.
— Господь милостив. Он подарил мне две руки. Немного упражнений — и левая уже способна писать правду не хуже правой.
— Надеюсь, даже чаще, — вставляет Фьямметта с легким ехидством.
Он смеется:
— Неужели ты все еще держишь обиду на меня из-за нескольких стихотворных строчек?
— В этих стихах — сплошная ложь. Ты никогда не спал со мной, Пьетро, и было подло утверждать обратное.
Аретино переводит взгляд на меня и тут, кажется, впервые замечает Корягу, которая молча застыла