среди венецианских кардиналов? Я-то знаю, мой милый римский кардинал пожертвовал бы большей частью своего собрания древностей, чтобы заполучить вот это.
— Среди кардиналов? Вот уж не думаю, — говорю я. — Большинство из них — в первую очередь правящее воронье, и только во вторую кардиналы, к тому же они отнюдь не так испорчены, как давешние римские.
Но тогда кому же можно продать такую книгу? Этот вопрос я задавал себе с того самого мига, когда там, на мосту в тумане, она раскрылась у меня в руках. Потому что, хотя нет сомнений в том, что она сулит нам большое богатство, дело это опасное. Как только книга вроде этой всплывет на рынке, ее продавец приобретет столь же дурную репутацию, что и ее владелец. Не говоря уж о тех, кто приложил руку к ее созданию.
— А ты уверена, что нам нужно с ней расставаться? — спрашиваю я задумчиво.
— Разумеется!.. Ну, если бы мы уже жили богато, я бы, конечно, хранила ее у себя под подушкой, ведь, имея такую книгу в спальне, я сделалась бы самой желанной куртизанкой на свете! — Она смеется. — Но нам еще далеко до богатства, Бучино, и если мы найдем подходящего покупателя, то эта книжка принесет нам маленькое состояние.
— А после того, как мы продадим ее, что будет? Весть о ней разнесется как пожар. Пусть даже оригинальные доски утрачены — в этом городе столько печатников, что вскоре со станков будут выходить дурные копии, как это было в Риме. В конце концов, ниточка приведет к нам. Так всегда бывает.
И если добрая слава приносит деньги, то дурная известность таит опасность.
— Ну, сейчас я бы предпочла даже такую известность полной безвестности!
— Пожалуй, так, но что станет с остальными? Джулио в безопасности, он в Мантуе. Маркантонио полумертв и доживает свой век в Болонье, а вот Аретино твердо вознамерился попасть в милость к здешним правителям. И если в эту щекотливую пору его имя появится на обложке самых непристойных на свете сонетов, он отнюдь не приобретет благосклонности тех, кто издает законы и распределяет милости.
Фьямметта пожимает плечами:
— Все давно знают, что он их написал. Он и так распутник, чем и знаменит.
— Пусть так. Но даже он не гадит в гостиных своих покровителей. Подумай об этом, Фьямметта. Венеция куда больше Рима заботится о внешнем благочестии. Здесь больше правил поведения, уставы монастырей строже, а дож — такой праведник, что собственную дочь отошлет домой, если она наденет чересчур роскошное платье. Как только все это всплывет, Аретино может сколько угодно твердить, что его стихи призваны лишь бичевать пороки Рима, но дело-то в том, что от этой книжки у всех мужчин, в каком бы городе они ни жили, встанет помимо воли. Оглянуться не успеешь, как все правители уже будут изнывать от похоти, но ради общественного блага им придется подавлять ее. И тогда — конец всем надеждам Аретино на знатных покровителей.
Некоторое время она молчит.
— Мы ничем ему не обязаны. И ты не хуже меня знаешь, что это он подослал к нам ту лодку с хамами.
— Да, — соглашаюсь я. — Хотя мне не кажется, что этим он хотел погубить тебя. Скорее, подтолкнуть тебя к нему.
— Потому что он привык побеждать! Ему всегда нравились победы.
— Ну и что? Теперь ты решила посмотреть, как он примет поражение?
— Я… да… нет… — Она нарочито вздыхает. — Ох… я не знаю. — Я слишком долго наблюдал, как она разыгрывает находчивую шлюху, и порой забываю о том, что ведь она по-прежнему молодая женщина. Она хмурится и снова вздыхает. — Он нехорошо со мной обошелся, Бучино. Разве ты сам никогда не злился на кого-нибудь, кто оскорбил тебя?
— Злился, до белого каления, — подтверждаю я, и вдруг передо мной возникает самодовольная физиономия одного человека, который знакомит меня с печальной молодой девушкой. Боже, как я давно не вспоминал о нем! И сейчас не стану. — Но если бы те, кто меня когда-то оскорбил, явились сейчас ко мне с набитым кошельком, я бы не дал обиде ослепить меня. Я просто хочу сказать, что, памятуя о связях и влиянии Аретино, нам куда выгоднее иметь его в друзьях, нежели во врагах.
Она лишь криво усмехнулась, услышав от меня то, что сама прежде повторяла не раз.
— Да, понимаю… Куртизанка должна прежде всего заботиться о выгоде, а уж потом о своих чувствах! О, сколько раз мать вбивала мне в голову эту мысль! Ах, Бучино, да я могла бы целую книгу написать о своем занятии — и о преимуществах, и о потерях. Порой быть куртизанкой так же трудно, как быть мужчиной.
— Знаю, — говорю я. — Я так долго прожил рядом с тобой, что прекрасно это понимаю.
— Что ж… — Ее голос теперь так тверд, словно она собралась произнести речь публично. — Все равно это лучше, чем все остальные занятия, какие тебе или мне могли бы предложить в жизни. Так! К какому же выводу мы приходим? Нажить врага в лице Аретино нам не по карману. А значит, продать книгу нам тоже не по карману. Иными словами, теперь мы обладаем драгоценным предметом, обладать которым нам не по карману, потому что мы по-прежнему бедны, как монахини доминиканского ордена. Вернее, как те немногие из них, кто все еще соблюдает устав.
Я гляжу на нее и думаю о том, до чего она хороша в гневе, а еще о том, что о людях лучше всего судить по тому, как они переживают лишения, а не успех. Клянусь, я бы скорее согласился жить с ней в бедности, нежели с кем-нибудь другим в богатстве. Впрочем, я бы предпочел, чтобы передо мной не стоял такой выбор.
— А что, если мы не будем стремиться нажить врага в лице Аретино, сохраним при себе книгу, забудем о лодке, но при этом сделаемся богаты?
Она устремляет на меня пронзительный взгляд:
— Рассказывай.
В итоге я отправляюсь один. Ее приходится некоторое время уговаривать и объяснять ей, что так будет лучше. Мы оба знаем, что она прекрасно справилась бы с ролью, однако ей еще предстоит сыграть ее в случае, если сейчас все пройдет удачно, а если вспыхнет вражда — что ж, пусть лучше она останется между ним и мною.
Я тщательно готовлюсь к встрече — моюсь лавандовой водой, надеваю новый дублет и новые чулки, чтобы выглядеть скорее ровней, нежели просителем. Плотно пообедав, чтобы у меня не бурчало в животе от голода, нанимаю лодку и оплачиваю лодочнику ожидание, чтобы Аретино, вздумай он выглянуть в окно, не решил, что мой приход — это шаг крайнего отчаяния. Кроме того, хотя вода внушает мне страх, я, по крайней мере, не приду к нему с трясущимися ногами, а они у меня почти всегда трясутся после слишком быстрой или чересчур долгой ходьбы.
Сегодня очень солнечно; утро; под лучами нежного весеннего солнца вода в Большом канале мерцает, и фасад Кад'Оро светится ультрамарином и золотом словно вход в рай; в то, что там — рай, можно и в самом деле поверить при виде многочисленных глазеющих на это здание иноземцев и паломников, которые покачиваются в набитых людьми лодочках, остановившихся посреди канала. Дом Аретино, который, как я уже знаю, он снимает у некоего епископа Боллани, стоит на той же стороне канала, к востоку, ближе к суматохе Риальто. Это очень даже неплохой адрес — за него моя госпожа отдала бы невинность, будь у нее еще одна в запасе. Но здесь зевак не видно, канал и без того запружен лодками с голосистыми торговцами, пробирающимися к берегу, везущими овощи и мясо на рынки.
Сам дом, при своих внушительных размерах, кажется обветшалым: наружная отделка подпорчена соленой водой и ветром, а от портала, выходящего в переулок, становится не по себе: он больше походит на вход в тюрьму, а не в жилой дом.
Лодочник расчищает себе путь к плавучей пристани, переругиваясь с теми, кто преграждает ему дорогу или царапает крашеные борта его гондолы. Вода в канале волнуется так сильно, что зазор между краем лодки и молом только расширяется, а ноги у меня слишком короткие, чтобы я мог сам его перепрыгнуть. Лодочник дает мне крепкого пинка, и я лечу головой вперед на доски причала, напутствуемый заливистым смехом всех, кто видел мой прыжок. Поднявшись на ноги, я задираю голову кверху и гляжу на балкон, но там никого нет, значит, никто в доме не стал очевидцем моего унижения. Я