— Это зуб.
— Зуб?
— Да. Зуб одной из отцовских собак. Отец отдал мне его, когда пес издох.
— А зачем он дал его вам? На память? Или как украшение? Как амулет, оберегающий от беды?
— Ну… да… А что в этом такого?
— В самом деле — что в этом такого?
Теперь она улыбается — той же задумчивой улыбкой, с какой она обратилась к Аретино; эта улыбка озаряет все ее лицо, так что кажется, будто кожа у нее начинает светиться. И точно так же, как она не может знать, когда от взгляда на нее делается не по себе, она не сознает, что становится лучезарной. И несмотря на то, что я все время обороняюсь от нее, порой в ней проглядывает такая нежность, что я вот- вот сдамся.
— Да, мона Фьямметта исцелилась телом. Но она давно уже не появлялась на людях и поэтому тревожится. Вы же все время бегаете по городу с поручениями, а потому не замечаете того, что у вас перед глазами. Я лишь стараюсь избавить ее от ненужных страхов. Вот и все. Если она верит в чудо, то оно происходит. Это как с вашим собачьим зубом. Понимаете? Вот и все мои «любовные привороты». Да я за них денег и не прошу. Так что можете спрятать свой кошелек.
Мне нечего возразить. Я понимаю, что она права, а я — нет. И хотя я вел себя глупо, я не настолько глуп, чтобы не признаться в этом теперь.
С другой стороны улицы в нашу сторону идет какой-то мальчишка. Я узнаю в нем одного из помощников пекаря из лавки на площади, где я по утрам покупаю хлеб. Поравнявшись с нами, он таращит на нас глаза — разумеется, мы с ней являем самую причудливую пару, какую только можно увидеть. Чтобы поскорее отделаться от него, я одаряю его широчайшей ухмылкой, и он дает деру с такой скоростью, словно я плюнул ему в рожу. Скоро вся округа прослышит о том, что ведьма и карлик милуются на улице среди бела дня. В пересказе эта история наверняка приобретет оттенок чувственности, ибо праздное воображение всюду привыкло усматривать грех похоти, особенно если речь идет о телесном уродстве; к тому же всем известно, что мы оба обслуживаем шлюху, чей запах посреди ночи притягивает к ней под окна целые лодки с охваченными страстью юнцами.
Она выжидает, а поскольку я по-прежнему ничего не отвечаю, вдруг спрашивает:
— Скажите, Бучино, отчего вы меня так не любите?
— Что?
— Мы ведь оба служим ей. Оба заботимся о ней. А она — о нас. И тем не менее мы с вами все время ссоримся.
— Я не… не люблю вас. То есть…
— Может быть, вам все еще кажется, что я как-то провела ее, что волосы у нее выросли бы без моей помощи. Или — что я колдунья, потому что люди судачат обо мне не меньше, чем о вас. Я права? Или вам просто не нравится смотреть на меня? Неужели я настолько безобразнее вас?
Конечно, я не знаю, что на это сказать. Я, у кого всегда готов ответ на все, сейчас ответа не нахожу. Мне делается дурно и стыдно, я чувствую себя ребенком, которого поймали на неумелой лжи. Ее лицо неподвижно, и несколько мгновений я не понимаю, чего от нее ожидать. На сей раз, протянув ко мне руки, она не ошибается. Она касается моего огромного выпуклого лба, и я замираю. До чего же холодные у нее руки! Просто ледяные. Она медленно проводит пальцами по моему лицу, глазницам, касается носа, рта, подбородка, словно читая мои черты на ощупь. Я чувствую, как по телу пробегает дрожь, — еще и оттого, что она не говорит ни слова. Закончив ощупывать меня, она опускает руки, а несколько мгновений спустя поворачивается и уходит.
Я гляжу ей вслед. Она переходит мостик и исчезает в ближайшем переулке. Я вижу это ясно, словно в солнечный день: она удаляется, прихрамывая, под ногами булыжная мостовая, на плечах темно-синяя шаль, подаренная нами. Но я и сам не могу разобраться в своих чувствах. Хотя я догадываюсь, почему не люблю ее. Потому что в ее присутствии я по какой-то причине начинаю казаться себе еще меньше, чем я есть на самом деле.
— Она пришла за нами, Бучино! Она пришла. Скорей…
Добежав до комнаты, я застаю мою госпожу готовой. Она взволнованно закутывается в плащ.
— Гондола пришла. Она ждет нас внизу.
Я выглядываю из окна. Теперь, когда богатыми нас сделала надежда, мы не жалеем о деньгах, потраченных на ночное средство передвижения. Это горделивая ладья. Не такая роскошная, какую следует нанять, чтобы начать зарабатывать на жизнь, однако вполне изящная: в сумеречном свете поблескивает гладкий серебряный руль, чернокожий гондольер, стоящий на корме, одет, словно вельможа, в красный бархат с золотом, в уключине покоится единственное весло. Видимо, столь пышное судно давно не останавливалось возле нашего дома, и вот уже наша косоглазая шпионка из дома напротив перегнулась через оконную раму так сильно, что рискует вывалиться в любое мгновенье и утонуть из-за собственного любопытства. На сей раз она не одинока. Из всех окон, выходящих на наш отрезок канала, высовываются лица, а когда мы спускаемся вниз и выходим из ворот на причал, то замечаем, что ближайший мостик превратился в наблюдательную площадку, где собралась кучка зевак — помощник пекаря и еще человек пять-шесть. Я вспоминаю о старике-колодезнике, который гордится тем, что ему все известно, и тут я почти жалею, что не рассказал ему обо всем заранее, а то бы он тоже пришел посмотреть, как мы отплывем.
Я готов к насмешкам. Юный сарацин берет мою госпожу под руку и помогает ей взойти на лодку. От солнца, висящего низко над мостом, ее пышные алые юбки горят огнем. Она поднимает глаза и сразу же замечает толпу зрителей, а затем шагает в каюту и усаживается на подушки. Я сажусь на деревянную скамью, и гондольер погружает весло в воду, готовясь направить лодку от нашего причала к основному каналу.
— Водная шлюха!
— Ведьма!
— Покажи, чем торгуешь!
Это мальчишеские ломающиеся голоса, и понятно, что за этими оскорблениями прячется неутоленное вожделение. Лодка разворачивается, оставляя зевак позади, и тут, когда мы скользим под окном старухи, она высовывается и смачно плюет. Ее плевок шлепается на доски рядом со мной. Я поднимаю голову и уже собираюсь показать ей нос, но одно плавное движение весла уносит нас прочь от всех этих сплетников, и мы скользим, разрезая воду, как портновские ножницы разрезают шелк.
Сарацин чувствует себя на воде так же свободно, как я на суше. Он стоит, уперев левую ногу почти в самый край лодки; когда лодка огибает углы, его туловище движется, как у танцора, и мы, словно на одном дыхании, скользим сквозь тоннель из низких арочных мостов. Дневной свет стремительно гаснет. Гондола глубоко погружена в воду, и поначалу я вынужден бороться со страхом. Однако голова у меня чересчур занята всякими заботами, и для страха там уже нет места. Мы плывем в направлении обратном тому, в котором плыли много месяцев назад: прочь из лабиринта маленьких, узких каналов к водной шири. Кажется, с тех пор миновала целая вечность — липкий зной темной летней ночи, благоухающая мускусом женщина, которая задергивала занавеску в лодке, и прильнувший к ней мужчина. Теперь моя госпожа сидит на том же месте, где сидела та женщина, — высокая и спокойная, вытянув длинную шею, сложив руки на пышных юбках. То, что она полностью осознает собственное изящество, ясно без слов, она как будто любуется своим отражением в зеркале. Мне хочется спросить ее, что она чувствует, сказать ей, что красота не нуждается ни в каких любовных заговорах, но, вспомнив слова Коряги о том, что источник самоуверенности — не столько само зелье, сколько вера в него, я молчу. Наши отношения меняются. Прожив достаточно долго как товарищи по несчастью, мы наконец возвращаемся к прежним занятиям, и известная дистанция между куртизанкой и ее диковинной живой игрушкой делу не повредит.
Мы выплываем на Большой канал там, где начинается длинный изгиб в сторону Риальто, и перед нами разворачивается диковинное зрелище. Рыночная суматоха давно улеглась, и теперь по каналу движутся более затейливые судна — маленькие флотилии нарядных гондол с открытыми и закрытыми каютами, развозящие сотни людей на вечерние свидания. Слева от нас две молодые женщины, закутанные, будто дорогие свертки, в шали и покрывала, завидев мою госпожу, проворно высовывают головы из каюты, чтобы рассмотреть ее обнаженную шею и волосы. Мы проплываем мимо лодки, заполненной