— Я не об этом спрашивал.

— А о чем? Она раскусила меня. Узнала про глаза, про то, чем я занимаюсь, и, пользуясь тем, что знает это, заставила меня украсть камень. — Она умолкает. — Но все было не так. Мы сделали это вместе, потому что могли сделать. А еще потому — да, потому, что в ту пору я нуждалась в деньгах.

— Так значит, вы и мать ее обокрали?

— Нет, нет! Я ничего у нее не крала. Никогда. — И вдруг она снова оживляется. — Я ничего не знала о ее матери. Мерагоза никогда не приходила ко мне за помощью, а ведь я могла бы помочь, кое-что я могла бы дать ей, чтобы ослабить страдания. Я говорила об этом Фьямметте, и ты должен поверить мне. Я не знала, что ее мать болела и как она умерла.

— Хорошо, хорошо, я верю тебе. — Я накрываю ее ладонь своей, чтобы успокоить ее, и некоторое время мы сидим так молча. — Я знаю, ты ведь не жестока.

— О! А я ведь могла бы быть жестокой к тебе, Бучино, если бы только захотела. — И тут в ее голосе звучит лукавство прежней Коряги. — Я с самого начала на тебя сердилась. Этого я не стану отрицать. В те первые месяцы я старалась, как могла, ради нее—ради вас обоих. Но ты никогда не доверял мне, никогда. Как только у нее снова отросли волосы, ты хотел поскорее выставить меня за порог. Мерагоза понимала это не хуже меня. Мы всегда были чересчур плохи для вас. Так она мне и сказала.

Теперь слишком поздно лгать. Особенно — себе самому. Пусть Мерагоза — мерзкая жаба, но в этом она была права. У нас с госпожой было товарищество, союз. И я твердо решил, что больше никто к нам не примкнет. Даже те, в ком мы больше всего нуждаемся.

— Но раз ты это чувствовала, то зачем же потом к нам вернулась? Ты знала, что я подозреваю тебя, и тем не менее вернулась и продолжала нам помогать. Боже мой! Меня тогда это поразило.

Она ничего не говорит. Тишину снова нарушают стоны. Теперь, когда я знаю, что происходит за стеной, эти сильные глухие удары об камень кажутся мне страшнее самих стонов. Раз, два, три… Снова, снова.

— Фаустина? — Она нашаривает остатки пирожка, потом встает и, шаркая, подходит к прутьям решетки. Я встаю, чтобы помочь ей. — Фаустина! Ты меня слышишь? Просунь руку через решетку. Ты здесь?

Через некоторое время я вижу длинную худую руку, которая высунулась, будто обезображенная конечность попрошайки. Елена кладет на ладонь пирожок и загибает пальцы соседки, чтобы та его не выронила.

— Съешь! Это сладость, и от нее тебя сморит сон.

Ступая обратно к кровати, она кладет мне руку на плечо, ища опоры. Слабость это или, может быть, уже подействовал сироп?

— С твоим-то ростом, Бучино, из тебя бы вышла отличная трость. Мне часто хотелось на тебя опереться, когда спина начинала болеть. Горбунью-то изображать нелегко! Но даже когда я перестала на тебя сердиться, меня отпугивала твоя сварливость.

Я гляжу на ее подвижную улыбку. Она с самого начала все время меня поддразнивала, но в ее шутках всегда была какая-то ранящая колкость, как для нее, так и для меня. Однако это была не просто злость; похоже, она опасалась чего-то в себе самой. Ну конечно, я всегда знал, что она ощущает — злость, озорство, страх, вину, ликование. Я видел и ясно читал каждое из этих чувств у нее на лице. Наверняка она тоже все видела по моему лицу. Боже мой, так как же мы могли так долго ошибаться?

Мы сидим рядом на тюфяке, хотя в нем так мало соломы, что сидеть на нем так же жестко, как на голом полу. Она прислоняется спиной к стене.

— Я все равно не понимаю. Ты ведь еще так долго ходила к нам, помогала нам. И больше ни разу ничего не крала, — говорю я через некоторое время.

— Да… — Она замолкает. — Хотя у вас за серебряным замком спрятано целое состояние.

— Как?

— Один пять два шесть.

— О Боже! Когда же ты на нее напала?

— А ты как думаешь? Разве я когда-нибудь допускалась в твой особый кабинет?

— Значит, ты взломала код?

— Мне всегда легко давались подобные вещи. — Она выдерживает паузу. — Она применяет эти картинки для своих мужчин?

— Нет. Это наш капитал. Мы продадим книгу, чтобы обеспечить себе безбедную старость.

— Тогда надеюсь, вы выручите за нее неплохую сумму. Когда состаришься, Бучино, побереги суставы. Они окостенеют раньше, чем у большинства людей.

И от ее заботы у меня все внутри леденеет.

— А ты всегда так много знала о карликах?

— Кое-что знала, но когда познакомилась с тобой, узнала еще больше.

— Как жаль… как жаль, что я не удосужился побольше узнать о тебе.

Она мотает головой:

— На это у нас не осталось времени. — Она вытягивает руку и кладет ее мне на макушку. — Да нет, никакой это не баклажан, — говорит она. — Я сказала это только затем, чтобы позлить тебя. Помнишь, в тот первый раз? Ты еще спросил, насколько я слепа. Да, ты всегда охотно лез в перепалку со мной… — И вдруг я чувствую, что она вся трясется. — Я не…

— Ш-ш. — Я снова поднимаю руку, кладу поверх ее пальцев, а потом бережно сжимаю их в обеих руках. Я глажу ее по руке, нежно провожу пальцем вдоль запястья, там, где веревка палачей оставила отметину. — Ты права. Не нужно больше говорить о прошлом.

Ее пальцы так помогли мне когда-то! Они отогнали от меня океанические волны боли. Я бы отдал все на свете, лишь бы сделать теперь для нее то же самое.

— Кажется… кажется, я устала. Пожалуй, прилягу ненадолго.

Я помогаю ей вытянуться на тюфяке, и меня окутывает ее запах — сладкий и кислый одновременно — словно крепкие духи. Я вижу, как она содрогается всем телом.

— Тебе холодно?

— Немного. А ты не приляжешь рядом со мной? Ты, наверное, тоже устал.

— Я? Да, да… прилягу.

Я двигаюсь, как могу, осторожно, располагаясь рядом так, чтобы не потревожить ее, но как только мое тело касается ее, я начинаю невольно возбуждаться. Боже мой! Говорят, будто у висельников, когда веревка затягивается на шее, тоже наступает возбуждение. Хотел бы я знать, слушалось ли Адама его тело — до яблока? Наверное, если бы Господь хотел, чтобы мы вели себя лучше, он бы больше нам помогал. Я быстро отодвигаюсь, чтобы она ничего не заметила.

Мы лежим так некоторое время, а потом я нежно кладу руку ей на бок, обнимая ее. Она находит мою руку и сжимает ее в своей. Вскоре я слышу ее голос — сонный, ослабленный действием мощного снотворного зелья.

— Боюсь, мне всегда плохо это удавалось, Бучино. Я делала это всего несколько раз, но мне так и не понравилось. — Она делает долгий выдох. — Но все равно я ни о чем не жалею. Из-за нее.

Наконец я все понял. Но теперь уже слишком поздно.

— Да, наверное, тебе не о чем сожалеть, — говорю я и нежно сжимаю ее руку. — Поверь мне, я на все это достаточно насмотрелся — и давно убедился, что это имеет отношение скорее к телу, чем к душе. А ты за свою жизнь гораздо больше сделала для людей, избавляя их от боли, чем даря им наслаждение.

— Ты так думаешь?..

Мне кажется, что, не будь она такой усталой, она могла бы рассказать мне еще что-нибуть, ведь этот разговор запоздал, и мы многого друг другу не успели сказать. Но я уже чувствую, как она ускользает в забытье. Я притягиваю ее к себе, обнимаю ее, ощущая ритм нашего дыхания — вдох, выдох, — и вот ее тело уже обмякает. Она уснула. Уснула и скорбная Фаустина в соседней камере. И хотя я совсем не собирался спать, потому что мне хочется запомнить каждое мгновенье этой ночи, сам я, кажется, тоже впадаю в сон.

Свет зари не проникает в это каменное подземелье, а свеча давно выдохлась. Поэтому будит меня шум — тяжелый топот тюремщика и сердитое звяканье его ключей. Я сажусь, потому что не хочу, чтобы нас

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату