— Человек, который их привез. Через шесть минут Завод даст канатке задний ход, и вагон поедет обратно.
— Вместе с погонщиком?
— Да… Если приемка прошла успешно, погонщик находит в вагоне подзарядку.
— А если не успешно? Если в дороге кого-то… потеряли?
Он наконец-то выпускает мое плечо.
— Тогда погонщик ничего не получает.
Нет, не зря Григорий так за меня сражался. До последнего.
— А люди?
— Смена? Сейчас их везет транспортер… Через три минуты выгрузит на распадатель.
Я впиваюсь в подлокотники кресла:
— И ничего нельзя сделать?!
Он садится рядом со мной и вдруг обнимает меня за плечи.
— Ничего. Ничего нельзя сделать. Мы же помним про десятки тысяч людей, которые…
— Пусть бы сдохли все синтетики! — кричу с внезапной злостью. — Трупоеды! На чужой энергии…
— А ты сама? А твоя подруга? А все твои знакомые, друзья… родители?!
Мы молчим. Стены вибрируют. Догорает огонь в печурке.
— Моя жена тоже была синтетик, — говорит он шепотом. — Она никогда в жизни никому не сделала зла. Она не виновата… что не хотела жить. Она честно пыталась. Ради меня. Ради нашего будущего ребенка.
— У вас… ребенок?
Стены Завода содрогаются. Мелко дрожат. Мне мерещится этот транспортер — будто подрагивающий от нетерпения, жадный липкий язык.
— Я не успел, — говорит Хозяин. — Я добыл для нее зарядку, но слишком поздно. Нет у меня никакого ребенка.
Вибрация нарастает. Ритм судорожный, рваный — будто Завод ощущает подступающие конвульсии. Я пытаюсь что-то сказать, но не нахожу слов. Мне хочется проснуться.
— Теперь транспортер сгружает их на мембрану, — говорит он. — Ты слышишь, стены уже не так трясутся. — Он рывком прижимает меня к себе. У меня перехватывает дыхание. — Синтетики не заводят детей. Почти не заводят. Раньше в городе были миллионы людей, теперь гораздо меньше. И они почти не хотят жить. Скоро не останется никого, пригодного для переработки. Тогда Завод все равно остановится, и синтетики все равно умрут. Понимаешь? Но это случится не завтра и не послезавтра. Есть еще время… И, в конце концов, каждый из нас когда-нибудь умрет, но это же не повод бросаться с башни вниз головой?!
Мне кажется, что он бредит. Его рука все плотнее сжимает мое плечо. По всему огромному Заводу проносится не то вздох, не то конвульсия.
— Началось, — говорит Хозяин. — Заработал распадатель.
В недрах Завода зарождается новый ритм. Мои зубы начинают стучать, как от сильного холода. Я крепче сжимаю челюсти. Меня трясет. Хозяин чувствует эту дрожь, я пытаюсь вырваться, но он не пускает. Я замираю.
— Иногда это длится по часу, — говорит он. — Все зависит… Но сегодня быстро. Будет быстро. Вот увидишь.
В недрах Завода что-то с глухим стуком лопается. Я чувствую, как проходит ветер по каждому коридору и каждой вентиляционной шахте, касается моих щек, завывает в щелях, решетках и трубах. Взлетают обрывки желтого тумана. Ярче вспыхивает огонь в печи. Столбом поднимается пыль, по полу ходят маленькие смерчики…
Потом огонь в печи гаснет. Сквозняк слабеет.
— Все, — говорит Хозяин и выпускает мои плечи.
Я сижу на верхушке громоотвода. Смотрю на далекие горы. Металлическая платформа покачивается подо мной. Я взобралась сюда на рассвете, а сейчас солнце опускается за горизонт.
Лето. В горах зреет земляника. Я никогда ее не видела, про нее рассказывал Ярый… Все еще не могу не думать о нем. Но вспоминаю все реже.
Когда солнце прячется, спускаюсь вниз. Хозяин, оказывается, поджидает меня. Смазывает жиром сочленения отвратительной механической сороконожки.
— Что ты там делала?
— Вам-то что?
— Каждый раз, когда ты туда идешь, я боюсь, что ты не вернешься, — серьезно говорит Хозяин. — Спрыгнешь.
— Я же дикая, — заставляю себя улыбнуться. — А дикие презирают самоубийство.
Он подталкивает сороконожку под зад, и она, гремя сочленениями, укатывается в боковой коридор.
— Что это?
— Чистильщик. — Он вытирает руки тряпкой. — Хочешь, покажу тебе кое-что, что тебя развеселит?
— Развеселит? — Я скептически хмыкаю.
— Ну, развлечет по крайней мере… Пойдем?
Он снова идет впереди. Мерцает зеленый узор у него на куртке. Я уже знаю, что это сенсоры — почти как глаза на спине.
Он приводит меня в подвал. Или как еще можно назвать подземное помещение?
Открываются тяжелые железные двери — почти такие же, как те, в которые я вошла. Хозяин зажигает фонарь, и я раскрываю рот от удивления: передо мной подземный ход! Широченный тоннель ведет вдаль и вдаль, на полу поблескивают рельсы, на них стоит, упершись буферами в земляную насыпь, платформа на четырех колесах. Журчит вода — под железобетонной конструкцией, под рельсами, протекает ручей.
— Не оступись, — говорит Хозяин.
Я подхожу ближе. На платформе — огромный прозрачный барабан, поставленный на ребро, вроде беличьего колеса. На блестящих боках отражаются блики. Я останавливаюсь.
— Это дрезина на шариковых слизнях, — говорит Хозяин.
— На чем-чем?
— Замечательные твари. Лучше любого механизма. Смотри!
Он подносит фонарь поближе. Прозрачное колесо на треть заполнено маслянистой плотной жидкостью. К стенкам то там, то здесь пристали продолговатые тела больших серых улиток. На подошве у каждой — россыпь ртутно-блестящих шариков.
— Развивают огромную скорость, — говорит Хозяин. — Спариваются только на суше. Здесь, в колесе, самцы. А здесь, — он открывает бак у стены, — самки…
Я заглядываю в бак. В темной жидкости ничего не видно.
— Они такие же, только большие и розовые, — говорит Хозяин.
— А смысл?
— Смысл в том, что, если самок добавить в колесо к самцам, они все неудержимо рванут на сушу. Колесо так устроено, что вскарабкаться на стенку можно только в одном направлении — вперед. Они очень тяжелые, двигаются быстро, ну и… колесо вертится. Дрезина развивает дикую скорость в тоннеле. Поворотов, подъемов почти нет. Рельсы гладкие. А на обратном пути тебя ждет уже следующее поколение улиток — главное, спустить жидкость из барабана сразу же по прибытию. И вовремя рассадить молодых самцов и самок.
— А куда ведет этот тоннель? — медленно спрашиваю я.
Он закрывает бак с розовыми самками. Стучит железная крышка.
— Зачем тебе?
— В город, — говорю я, будто сама себе. — Вот как вы туда добираетесь. Не в вагончике же вам болтаться…
— Пошли, — говорит он сухо. — Спать пора.
Завод живет своим ритмом, столь же постоянным, как смена дня и ночи. Я начинаю ощущать его так жестко, как синтетик ощущает сутки — период между двумя энергетическими часами. Где бы я ни была, я чувствую этот ритм. Гудение, не слышное уху, зато ощутимое кожей. Движение механизмов, шипение пара. Напряжение все растет и растет, пока наконец на приемный транспортер не прибывает смена.
Кажется, я начинаю понимать Хозяина. Я ненавижу его — но понимаю. Для того, чтобы не сойти с ума, надо видеть в сменщиках не людей, а графики на экране. Вот ползет транспортер, вот он сгружает единицы топлива на мембрану, вот оживает ритм распадателя; в эти минуты мы с Хозяином всегда оказываемся рядом. Это не случайно. Нам обоим хочется, чтобы рядом был живой человек — каким бы он ни был.
Хозяин мало говорит — больше расспрашивает. Мне неохота откровенничать, но он всегда ухитряется развязать мне язык. Я рассказываю о Еве, о том, как я работала пикселем. О том, как мы играли в огарчик, какие слухи ходят в городе о жизнеедах. О том, как я однажды пришла в музыкальный магазин…
Я вовремя успеваю прикусить язык. Если я расскажу о барабанщике Римусе — даже не называя имени, — Хозяин сможет найти его сам или натравить своих ловцов. А Римус — это ведь ниточка к диким. А дикие — отличное топливо для Завода: Алекс, Мавр, Лифтер, глухонемой Лешка, Перепелка и двое ее детей…
Я представляю всех их на конвейере. Зеленые столбики на экране… Графики, а не люди. Если на Завод привезут хоть Перепелку, хоть старого Римуса, хоть даже Ярого, я об этом не узнаю — дрогнут стены, пройдется ветер, тронет волосы на затылке. И все.
— Что с тобой? — спрашивает Хозяин.
Я с трудом разжимаю кулаки.
— Ничего, — говорю, как ни в чем не бывало. — Я слышала от одного человека… что раньше завод брал энергию от стихий. А потом стихии взбунтовались, и он… переродился. Это правда?