ними у Росция, который по многу лет в Рим не ездил и дольше трех дней в нем ни разу не пробыл? Где он с ними сошелся? Как столковался? Чем склонил? Дал денег? Кому дал? Через кого дал? Откуда и сколько дал? Не по таким ли следам добираются обыкновенно до самого преступления? Вот тут и припомни, пожалуйста, как расписал ты жизнь этого человека — он и дикарь-де, и неотесан, и ни с кем никогда не потолковал, и в городке-то ни разу не задержался. (75) Я уж не говорю — хотя это могло бы мне послужить убедительнейшим доказательством его невиновности — о том, что среди деревенских нравов, скромного быта, жизни грубой и неприхотливой обычно подобные преступления не родятся. Как не всякий злак и не всякое дерево встретишь на всякой почве, так и не всякое злодеяние вырастает из всякой жизни. В городе появляется роскошь, из роскоши с неизбежностью возникает алчность, из алчности возгорается дерзость, от которой родятся все преступления и злодейства, а та деревенская жизнь, какую называешь ты грубой, наставляет нас в бережливости, старательности, справедливости.
XXVIII. (76) Но об этом не говорю, вот о чем спрашиваю: при посредстве каких людей человек, по твоим же словам никогда с людьми не встречавшийся, сумел свершить такое злодейство столь потаенно, да еще сам отсутствуя? Многие обвинения ложны, но их, судьи, все-таки можно представить так, чтобы дело выглядело подозрительным; а здесь, если отыщется что-нибудь подозрительное, я согласен признать всю вину. В Риме убит был Секст Росций, меж тем как его сын пребывал в америйских владениях. Наверно, письмо он послал какому-нибудь головорезу, — он, кто в Риме не знал никого? Он вызвал кого-то. Кого же? И когда? Он отправил нарочного. Опять же кого? И к кому? Деньгами, ласками, обольщениями, посулами он соблазнил кого-то. Ничего подобного даже выдумать невозможно! И все-таки дело об отцеубийстве рассматривается.
(77) Остается допустить, что оно было совершено при посредстве рабов. Бессмертные боги! В том-то и горе, в том и беда, что прибегнуть к обычному средству, спасительному для невиновных, — предложить рабов для допроса — Сексту Росцию не дозволено.25 У вас, обвинители Секста Росция, в вашем владении все его рабы; из множества домочадцев ему не оставили даже мальчишки-прислужника для повседневных надобностей. Теперь к тебе обращаюсь, Публий Сципион, к тебе, Марк Метелл. При вашем содействии, при вашем посредничестве не раз предъявлял Секст Росций своим противникам требование выдать двоих отцовских рабов для допроса. Припоминаете ли: Тит Росций отказывал! Ну и как? Где они, эти рабы? В провожатых у Хрисогона, судьи, они у него в чести и ценимы. Чтобы им учинен был допрос, я требую и теперь, а Секст Росций — тот молит и заклинает. (78) Каков же ответ нам? Отказ. Почему? Вот и рассудите теперь, если можете, судьи, кем убит Росций-старший: тем ли, кто из-за его гибели претерпевает нужду, окружен опасностями, кому даже расследование о смерти отца запрещается, или же теми, кто избегает расследования, владеет именьями, живет среди проливаемой крови и проливаемой кровью. Все в этом деле и горестно и возмутительно, судьи, но большей обиды, большей несправедливости назвать невозможно: об отцовой смерти отцовых рабов допросить не дозволено сыну. Неужели не будет властен он над своими людьми, покуда их не допросят о смерти отца? Но к этому я еще возвращусь, и не так уж нескоро — ведь все это прямо касается Росциев, о чьей дерзости собираюсь я, как обещал, говорить, когда покончу с Эруциевым обвинением.
XXIX. (79) А теперь, Эруций, я возвращаюсь к тебе. Нам с тобою невозможно не согласиться в том, что если Секст Росций причастен пресловутому злодеянию, то либо он сам, своею рукой его совершил, на чем ты не стоишь, либо при посредстве каких-то свободных или рабов. Свободных? Тех самых, о которых не можешь ты показать — ни как сумел он с ними сойтись, ни как ухитрился их соблазнить, ни где, ни через кого, ни чем, ни за сколько. А ведь я-то, напротив, показываю, что ничего подобного не только не сделал Секст Росций, но даже и сделать не мог, ибо много лет не был в Риме и никогда просто так из имений не отлучался. Кажется, остается тебе один сказ — про рабов. Сюда, словно в пристань, ты мог бы бежать, отброшенный от всех прочих предположений; но здесь натыкаешься ты на подводный камень, такой, что не только, сам видишь, отскакивает от него твое обвинение, но, сам понимаешь, все подозрения валятся прямо на вас. (80) Что же теперь? Куда напоследок бежит обвинитель, гонимый отсутствием доводов? «Такое, — он говорит, — тогда было время: людей убивали повсюду и безнаказанно, вот ты и смог без труда это сделать, потому что убийц было множество». Порою, Эруций, чудится мне, что ты за единую мзду хочешь исполнить два дела — нас судом попугать, а обвинить самих тех, с кого получил. Что говоришь ты? Убивали повсюду? Да чьими руками? И кто? Или забыл ты о том, что сюда приведен промышлявшими скупкой изъятых имуществ? А что это значит? Или, может быть, мы не знаем, что в те времена те же самые люди промышляли и скупкою и убийствами? (81) И вот — после всего, — они, что тогда днем и ночью рыскали вооруженные, что прочно засели в Риме, все свои дни проводя средь добычи и крови, будут попрекать Секста Росция бедствиями и превратностями того времени, вообразят, будто пресловутые толпы убийц, где сами они главенствовали и верховодили, обернутся теперь для него обвинением? Для него, кто не только и в Риме-то не был, но вообще о творившемся в Риме не ведал, потому что был деревенщиной, домоседом, — именно так, как ты же и говоришь.
(82) Боюсь, как бы я не прискучил вам, судьи, или как бы не показалось, что уму вашему не доверяю, если буду и дальше распространяться о столь очевидных вещах. Эруциево обвинение, я полагаю, опровергнуто полностью, разве только вы ждете, чтобы опровергал я и то, что он выставил здесь уже нового, мною раньше не слышанного, насчет казнокрадства и таких же новопридуманных дел, и что, показалось мне, он прочитал из какой-то совсем другой речи против другого лица — настолько все это не касается ни обвинения в отцеубийстве, ни того, кто сегодня в ответе. Но для этих его обвинений, содержащих одни лишь слова, одного лишь слова достанет отвергнуть. А если есть у него еще что-нибудь, придерживаемое к допросу свидетелей, то и тут, как теперь при защите, он увидит нас снаряженными лучше, чем думал.
XXX. (83) Устремляюсь теперь туда, куда влечет меня не желанье, но долг. В самом деле, будь мне по душе обвинять, я бы лучше обвинял других, чьим унижением мог бы возвыситься. А этого я положил не делать, покуда другая возможность тоже открыта. Ведь велик в глазах моих тот, кто достиг вершин собственной доблестью, а не взобрался туда по бедам и горестям ближнего. Но не без конца же копаться в пустом — поищем преступление там, где оно и есть, где может быть обнаружено. Тут ты и увидишь, Эруций, каким обилием подозрительного подкрепляется нелживое обвинение; да и то не все я скажу и каждой подробности только коснусь. Я бы и этого не делал, не будь приневолен, и, в знак нерасположения к такому занятию, не стану заходить дальше, чем того потребуют благополучие здесь сидящего Секста Росция и мой долг.
(84) Причины преступления никакой ты для Секста Росция не находил — ну, а я для Тита Росция нахожу. А ты мне, Тит Росций, и надобен, потому что сидишь тут, открыто заявляя себя нашим противником. О Капитоне — потом, пусть только выступит здесь, как, по слухам, намерен, свидетелем. Тогда и услышит он о своих прочих художествах, моей осведомленности о которых не подозревает. Луций Кассий — тот самый, кого римский народ почитал справедливейшим и мудрейшим судьей, — всегда в любом деле спрашивал, «кому выгодно» было случившееся. Такова жизнь людская, что на преступление никто не пойдет без выгоды и без корысти. (85) Кассиева следствия и суда бежали и трепетали те, на кого воздвигалось преследование; ведь, оставаясь истине другом, он по природе своей, видно, не столько наклонен был к милосердию, сколь расположен к строгости. А я, хоть сейчас наше дело в руках человека, грозного для негодяев, но доброжелательного к невинным, все-таки не испугался б, если бы следствие вел сам тот суровый судья, если бы перед Кассиевыми судьями, чье имя одно и поныне страшит привлеченных к ответу, предстояло мне защищать Секста Росция.
XXXI. (86) Ведь в нынешнем деле, увидав, что одни обладают обширнейшим достоянием, а другой живет в жесточайшей нужде, они бы не стали и спрашивать, кому была выгода от приключившегося, но по очевидности этого заподозрили бы и обвинили скорее обогащенье, чем нищету. Ну, а если, Тит Росций, добавить еще, что ты прежде был небогат? А если — что алчен? А если — что нагл? А если — что ты был убитому злейшим врагом? Искать ли ее, причину, толкнувшую тебя на чудовищное злодеяние? Что из названного может быть опровергнуто? К богатству непривычка твоя такова, что не может быть скрыта и тем больше выходит наружу, чем старательней ее прячут. (87) Алчность твою ты изобличаешь, входя в соглашение об имуществе земляка и сородича с человеком совсем чужим. Какова твоя наглость, всем понятно уже из того (о прочем не говоря), что во всем товариществе, среди стольких, значит, головорезов, один ты отыскался такой, чтобы заседать с обвинителями и бесстыдство, написанное на лице, не только не