не для трагедии: ведь это в миме, когда не знают, чем кончить, кто-нибудь внезапно вырывается из рук, и тут же, возвестив стуком конец, дают занавес.127 XXVIII. (66) Потому-то я и спрашиваю: отчего, когда Лициний колебался, трепетал, отступал, убегал, эти бабьи ратники его упустили, не поймали, не изобличили, не добились признанья, не созвали очевидцев, не воспользовались тем, что преступленье говорило само за себя? Или, может быть, боялись они не справиться — многие с одним, сильные с тщедушным, проворные с растерянным?
Нет, не сыщешь тут ни прямых улик, ни поводов к подозрению, ни выводов в обвинении. В этом деле обвинители не приводят доказательств, не сопоставляют событий, не указывают на приметы, как обычно при выяснении истины, а только выставляют свидетелей. Этих-то свидетелей, судьи, я жду не только безо всякого страха, но еще и не без надежды поразвлечься. (67) Я уже предвкушаю удовольствие созерцать прежде всего этих щеголей, приятелей богатой и знатной особы, а затем и храбрецов, эту банную стражу, расставленную в засаде нашей военачальницей, у них-то я и спрошу, как им удалось спрятаться и где: была ли это купальня или, может, троянский конь, который тайно нес в себе стольких непобедимых воинов, сражавшихся во имя женщины? И еще я заставлю их ответить: почему столько крепких мужчин одного вот такого слабосильного Лициния ни на месте не схватили, ни в бегстве не догнали? И я знаю, начав говорить здесь, никогда они не сумеют выпутаться. За пиршественным столом они могут сколько угодно острить и балагурить, а во хмелю так и ораторствовать, но одно дело суд, другое — застолье, одно дело заседать, другое — возлежать, не одно и то же — судьи и бражники, не схожи сияние дня и мерцанье светильников. Пусть они только выйдут, я повытрясу из них все эти шуточки, весь этот вздор! Право, лучше им послушаться меня, иными заняться делами, иных искать милостей, в ином себя показывать; пусть красуются они в доме этой женщины, пусть сорят ее деньгами, льнут к ней, рабствуют ей, прислуживают, по пусть не посягают на жизнь и достоянье невиновного. XXIX. (69) «Так ведь те рабы отпущены с согласия родичей, людей достойных и славных!» Наконец хоть что-то нашлось, что эта особа исполнила с согласия, а не наперекор достойным и отважным родичам! Но хотел бы я знать, что доказывает это отпущение? Либо это способ обвинить Целия, либо — предотвратить допрос, либо — наградить соучастников многих дел. «Но родственники это одобрили!» Как же им не одобрить, когда ты им сказала, что сама раскрыла это дело, а не от других о нем дозналась! (69) И удивляться ли тому, что даже с этою воображаемою склянкою уже связаны непристойнейшие толки? Нет, кажется, такого непотребства, какое нельзя связать с именем этой женщины! Сколько было слухов, сколько разговоров! Вы, судьи, уже давно догадались, о чем я хочу сказать, верней, умолчать.128 Если что-то здесь и было, то, разумеется, замешан тут не Целий, — он уж явно ни при чем! — а, должно быть, другой какой-то юноша, без стыда, но не без остроумия. Если же это вымысел, то он хоть и нескромен, а сочинен неплохо. Так или иначе, никогда бы людская молва с такой легкостью не подхватила бы эту сплетню, не будь любой срам к лицу Клодии.
(70) Все, что относится к делу, я сказал, судьи, и заканчиваю речь. Вы уже знаете, сколь важен ваш приговор, сколь важно порученное вам дело! Вы блюстители закона о насилии, а ведь с законом этим связана власть, величие, участь и благо отечества; закон этот проведен был Квинтом Катулом, когда в кровопролитной гражданской распре, казалось, государство переживает последние дни; закон этот в мое консульство, когда сбито было пламя заговора, развеял последние струйки его дыма; и вот по этому-то закону требуют молодого Марка Целия не к ответу перед государством, но женщине на потеху! XXX. (71) И упоминают при этом осуждение Камурция и Цесерния! Что это? Глупость или беспримерное бесстыдство?! Вам ли, приспешникам этой женщины, упоминать их имена? Вам ли ворошить память об этом черном деле, еще не угасшую, но за давностью уже потухающую? И какая провинность, какое злодейство погубило их? Погубило то, что, мстя Веттию за досаду и обиду этой женщины, они неслыханно над ним надругались. Так это ради того, чтобы прозвучало здесь имя Веттия, чтобы воскресить старую комедию о медяках,129 вновь вспомнили вы о деле Камурция и Цесерния? Хотя закон о насилии их не касался, но такое за ними было преступление, что, пожалуй, ни по одному закону их нельзя было отпустить.
(72) Но Марк Целий, он-то зачем призван к этому суду? Дело его и прямо вам не подсудно, и нету за ним ничего такого, к чему бы закон касательства не имел, но зато имеет касательство ваша строгость. В ранней юности Марк Целий посвятил себя тем наукам, которые ведут нас к трудам на судебном поприще, к управлению государством, к почету, к славе, к достоинству. Он был дружен с теми из старших возрастом, чьему рвенью и воздержности желал подражать, он тянулся к таким своим сверстникам, что становилось ясно: он идет дорогою славы вслед знатнейшим и достойнейшим мужам. (73) Когда же он повзрослел, то отправился в Африку при проконсуле Квинте Помпее, безупречном человеке, неукоснительном в исполнении долга. В этой провинции находились поместье и владения отца Целия, нашлись там и все те дела, которые со времен наших предков недаром поручают в провинции молодым людям. Оттуда Целий уехал с похвальным отзывом Квинта Помпея, который сам это вам подтвердит. И возвратившись, по старинному обычаю, по примеру тех юношей, что после стали превосходными людьми и знаменитыми гражданами, Целий вознамерился каким-нибудь громким судебным делом показать римскому народу свое усердие. XXXI. (74) Я бы предпочел, чтобы жажду славы он утолил как-нибудь иначе, но прошло уже время сокрушаться об этом. Он обвинил моего сотоварища Гая Антония, и, хотя жива была память о славной услуге,130 оказанной тем государству, она, увы, не поборола тяготевших над ним темных подозрений. А затем уже Марк Целий не уступал никому из сверстников, ибо и на форуме он бывал больше всех, и брал на себя дела и тяжбы друзей, и все влиятельней становился в своем кругу. Всего, чего достигают только люди дельные, трезвые и упорные, он достиг своим трудом и старанием. (75) И вот тут как бы на повороте его жизни (я не скрою от вас ничего, ибо верю в ваше человеколюбие и мудрость) слава юноши слегка задела поворотный столб:131 сказалось тут и знакомство с этой женщиной, и злосчастное с нею соседство, и новизна наслаждений и страстей, в ранней юности долго подавляемых и сдерживаемых, а теперь, как это бывает, вдруг вырвавшихся на волю. От этой жизни, а верней от этой молвы (ведь не так все было страшно, как о том судачили), словом, от всего, что было, Целий теперь давно уж отошел, освободился, избавился; он настолько чужд теперь постыдной близости с этой женщиной, что вынужден защищаться от ее вражды и ненависти. (76) А чтобы пресечь молву об изнеженной своей праздности, вот что он сделал (я был против, я сопротивлялся, но он поставил на своем) — обвинил моего друга в подкупе избирателей, а когда того оправдали, обвиняет опять, привлекает к суду, никого не слушает, он ретивей, чем надо. Я не говорю о благоразумии — его и не бывает в этом возрасте; но я говорю о порыве, о жажде победы, о пылком стремлении к славе, — это в наши годы такие чувства должны быть сдержанней, ну, а в юношах, как в молодых побегах, они предвещают созрелую доблесть и грядущие плоды юного рвения: одаренных юношей приходится скорее сдерживать, чем подгонять в их стремлении к славе, и, чем прививать что бы то ни было, эти молодые деревца лучше обрезать, если от похвал их дарованиям они до срока вздумают расцвести. (77) Поэтому если, на чей-нибудь взгляд, Целий был слишком яростен, принимая и нанося удары, слишком резок, слишком упорен, если задевают в нем кого-нибудь и такие мелочи, как редкий пурпур, свита друзей, весь этот блеск и лоск, — то, право же, это все перебродит, а возраст, время и опыт укротят его.
XXXII. И вот поэтому, судьи, сохраните государству гражданина, преданного лучшим стремлениям, лучшему делу, лучшим людям. Обещаю вам и ручаюсь государству, если только сам я достоин доверия: никогда Целий не изменит моему образу мыслей! Обещая это, я надеюсь как на нашу с ним дружбу, так и на суровое его самообуздание. (78) Не способен человек, обвинивший бывшего консула в беззаконии, сам явиться смутьяном, не способен человек, который счел неоправданным оправданье гражданина в незаконном домогательстве, сам бесстыдно заниматься подкупом. Эти два обвинения — залог его благонадежности, ручательство в его доброй воле. Вот поэтому прошу и заклинаю вас, судьи: в государстве, где на днях оправдан был Секст Клодий,132 который на ваших глазах два года кряду был то пособником, то вожаком мятежей, человек, который своими руками поджег священные храмы, цензорские списки, государственные грамоты римского народа, человек без поприща, вероломный, отчаянный, бездомный, нищий, запятнавший скверною уста, язык, и руки, и всю свою жизнь; тот, кто разрушил портик Катула, мой дом срыл, поджег дом моего брата и на Палации, на виду у всего города, подстрекал рабов к резне и поджогам, — так вот, не допустите, чтобы в этом государстве Секст был отпущен по милости женщины, а Марк Целий по ее же прихоти осужден, чтобы одна и та же, вместе со своим супругом-братом, спасла бы мерзопакостного разбойника и сгубила достойнейшего юношу.
(79) Видя здесь перед собою молодость Марка Целия, вы представьте пред вашим мысленным взором и