Кэтрин Сатклифф
Симфония любви
Пролог
Мария Эштон стояла перед дверью домика при церкви, ожидая, когда она откроется. Чем скорее, тем лучше – хорошо бы побыстрее закончить с этим неприятным делом. На что она надеялась, откликаясь на подобное предложение? Отчаяние и надежда любого способны превратить в глупца. Да, ей придется дорого заплатить за эту надежду! Терзающая тело власяница покажется легким наказанием по сравнению с тем, что последует за этим «попранием приличий и веры», как выразился бы ее отец, викарий Эштон.
Опустив руку в карман юбки она достала грязную и мятую заметку, которую вырезала из «Лондон тайме» еще шесть месяцев назад.
«Предлагается работа. Требуется компаньон для совместного проживания. Обязанности домашнего учителя, сиделки. Йоркшир. Оплата в соответствии с квалификацией. Предпочтительно здоровый, сильный мужчина. Обращаться…»
Зажав в кулаке листок, Мария подошла к окну. Отвратительная погода. Отсюда она могла видеть остроконечную крышу своего дома, поднимающуюся из тумана на другом краю деревушки. Эта крыша выглядела необыкновенно роскошной по сравнению со скромными, крытыми соломой домиками, окружавшими добротное – благодаря непомерным поборам с прихожан – жилище викария Эштона.
В отличие от ее родного дома, сама деревня не представляла собой ничего особенного. Между плитами тротуара росла трава, а грачи, сидевшие на голых ветках деревьев, казались полусонными. Тишина и спокойствие наводили на мысль о кладбище, и это неудивительно, если принять во внимание, что викарий использовал любую возможность для искоренения греха легкомыслия и веселости. И как бы усугубляя мрачное настроение, на убогие домишки опустился густой белый туман – довольно редкое явление для расположенной на высоком холме деревни. Вместе с туманом в души жителей проникал глубокий холод.
Странно, но она не ощущала этого. Откровенно говоря, она оцепенела и вообще почти ничего не чувствовала.
– Я запрещаю! – внезапно раздался голос викария, и Мария, сжавшись, бросила взгляд на дверь, готовая в любую секунду обратиться в бегство. Но куда она пойдет? Ей не скрыться от гнева викария. Лучше сжать зубы и переждать бурю, как она всегда делала. Еще в детстве она поняла, что лучше подвергнуться наказанию, чем жить в постоянном страхе неизбежного разоблачения.
Из соседней комнаты доносились сердитые голоса: ее отца, еще одного мужчины… и женщины – разумеется, не матери. Ее мать, вероятно, пряталась в углу, повернув от страха и стыда к стене свое бледное, изможденное и несчастное лицо. И это даже больше, чем страх перед отцом, приводило Марию в замешательство, заставляло терзаться чувством вины. Она не боялась неприятностей или гнева отца, но мать – совсем другое дело.
Упорство Марии вызвало бы целый поток обвинений в адрес Мэри Эштон. Матери напомнили бы, что именно ее красота явилась причиной необыкновенной, дьявольской красоты Марии. И разве не из-за ее собственной чувственности и миловидности молодой викарий временно поддался дьявольскому вожделению и женился на девушке не по любви, как могло бы показаться (Бог был его единственной любовью, Бог и милость Божья, которая будет дарована викарию Эштону после смерти, а из чувства вины.
И совершенно очевидно, что Мария унаследовала от матери склонность к непослушанию. Разве не она постоянно оспаривала власть отца? (Что равносильно оспариванию власти Бога.) И разве не вынужден был викарий постоянно наказывать Марию, как много лет назад Мэри, пока окончательно не сломил ее героическое сопротивление его гипертрофированной властности.
Мария закрыла глаза. На что она надеялась, откликаясь на объявление? Боже всемогущий, кто мог вообразить, что на пороге ее дома появится член королевской семьи, чтобы побеседовать с ней по поводу работы, за которой она обратилась в порыве чувств – из-за того, что слишком жадно слушала рассказы только что вышедшей замуж Сары Маккен об удивительных удовольствиях, притаившихся за пределами деревни (не говоря уже о супружеском ложе), слишком долго и внимательно разглядывала роскошные кареты с нарядными пассажирами, которые проезжали по дороге в город.
Еще больше ей хотелось спасти одного милого молодого человека от ужасной ошибки – влюбиться в «плод дьявольской похоти» викария Эштона. Но сильнее всего она желала избавить себя от судьбы, выпавшей на долю ее матери. А еще она хотела спасти мать.
Мария разгладила ладонями юбку и на мгновение, прежде чем она вспомнила о грехе тщеславия, ей захотелось, чтобы на ней было что-то другое, более красивое, более яркое, чем простая и мрачная черная одежда, которую она была вынуждена носить. Ее брат Пол часто говорил, что когда-нибудь подарит ей голубое платье (вероятно, он видел его в одной из тех роскошных книг, которые читала красивая леди в одной из проезжавших мимо карет), под цвет ее глаз – голубых, как весеннее небо.
Сама Мария считала себя даже не хорошенькой, а… самой обыкновенной. У нее была чудесная кожа и пепельные волосы, которые никогда не поседеют. Обычно она носила что-то вроде чепца из черных кружев, полагая, что это наиболее подходящий головной убор для девушки ее возраста и положения. Что касается умственных способностей, то она никогда не считала себя умной. Она умела читать и писать, в основном благодаря Полу, заветной мечтой которого было учить, но не так, как отец учил деревенских детей, а обращаясь к уму, сердцу и душе учеников посредством правды и рациональных знаний без упоминания адского пламени и серы, без обращения к библии для сокрушения идей и идеалов современных философов.
Позади нее открылась дверь.
Мария повернулась, и сердце ее замерло. Дверной проем заполнила фигура отца. Его глаза сверкали, широкое морщинистое лицо пылало гневом, огромные кулаки были крепко сжаты. Внезапно ей стало трудно дышать.
– Ведьма, – его голос рождался где-то глубоко в груди.
Она узнала этот голос, предназначенный для тех неисправимых грешников, чьи души он без всяких угрызений совести отправил бы прямо в ад.
Он аккуратно закрыл дверь – слишком аккуратно, чтобы этот жест не показался угрожающим. Она отпрянула к стене, как будто хотела слиться с резными панелями из красного дерева.
– Ты не посмеешь коснуться меня, – заявила она с уверенностью, которой на самом деле не чувствовала. Ведь он ее отец. Он может обращаться с ней по своему усмотрению – так, по крайней мере, он всегда говорил ей. – Я больше не ребенок. Я взрослая женщина, и если решила уехать отсюда…
– Гадкая девчонка. Злобная грешница, ты оскорбляешь меня.
Вжавшись в угол, она взглянула сначала на дверь, а затем в окно. Спасения нет. Убежать сейчас – значит, только еще больше разозлить его, а ведь нужно подумать и о матери…
Вскинув голову и крепко упершись своими маленькими ногами в пол, она с вызовом взглянула прямо в глаза викарию, и его лицо медленно побагровело.
– Я больше не позволю тебе мучить меня, отец. Я уезжаю отсюда и при первой же возможности заберу мать.
– Дерзкая грешница! Дочь сатаны! Совсем как она – Ева-искусительница, враг добродетели. Разрушительница порядка и веры. – Его глаза горели ненавистью. Он возвышался над дочерью, и стихарь развевался вокруг его массивной фигуры, как символ власти и судьбы. Слова с шипением прорывались сквозь сжатые зубы: – Искусительница. Ты проникаешь в сны и лишаешь мужчину добродетели, заполняя его разум похотливыми желаниями, так что он забывает о морали и законах божьих.
Она отвернулась.
– Я не позволю сломать себя, как маму.
– Блудница…
– Ты не сможешь отнять у меня молодость и…
– Распутница…
– …достоинство! Ты злой человек, прикрывающийся именем Господа, и если бы это было в моей