царю с жалобой. Хоть, говорят, царь против бояр, но он врагов выбирает, глядя с трона царского, а не по каждой челобитной простого обиженного.
Молча слушал их Петр, сердце сжималось от розни между словами их правильными и глубиной неизмеримой того горя, о котором говорилось и которое требовалось принять со смирением, в ожидании встречи у престола Господня.
Вдруг Петр снова как опомнился: что я стою здесь, когда мой мальчик и моя жена одни? Уж не боюсь ли я увидеть его, а сына не разглядеть затем, во что он превратился и искать его потом среди живых всю жизнь?
Отбросив мысли страшные и греховные, Петр вошел в комнату, где мальчик уже лежал под белым, отмытый от крови, прикрытый так, чтобы видна была только неизуродованная половина лица, с закрытым уже глазом и длинными ресницами, лежащими на нежной, уже побелевшей щеке. Аграфена стояла рядом на коленях, чуть прикасаясь к сложенным, чудом уцелевшим ладошкам, не нажимая на них, чтобы не причинить боль изломанному тельцу сына, представляющему одну рану.
Петр опустился рядом, погладил сына по щеке, испытав острое желание поднять веко, в последний раз увидеть глаза сына, которые живыми зелеными озерцами глядели на него так часто, что казались непреходящими. Он был так мал, что вся будущая жизнь выражалась в нем, он был самой жизнью. Петр приобнял Аграфену, он чувствовал к ней мучительную жалость, желание приподнять своим крепким плечом тяжкую плиту горя, обрушившегося на ее плечи.
— Не плачь, душа моя, дитя наше уже у престола Спасителя. Он воздаст нечестивым, убившим нашего сына.
Похороны сына, скромная служба, почти безлюдная, из-за страха людей проявить сочувствие жертве всемогущего боярина, воспринимались Петром как нечто нереальное, невозможное.
Пьяные могильщики вырыли короткую могилку, и чтоб гробик поместился, подрыли глину в ногах со дна, сделав углубление, в которое должен был попасть конец гроба. Для того опускали его наклонно, надрывая сердца родителей видением того, как тело сына сдвигается, принимая тот изломанный вид, в котором лежало на дороге.
После похорон Аграфена замолчала, только роняла редкие слова, необходимые в общении, вместе с тем желая показать, что она не отделилась от мужа, их горе общее, безмолвно прося дать ей время в каком-то потайном уголке души собрать горе, сейчас охватившее ее всю, в своей огромности закрывшее ей всю остальную жизнь и требующее углубления в него, ибо иное явится предательством сына.
Петр понимал ее, соглашался с ней, но тем более тяжесть давила сердце, которое, как ему казалось, сжавшись в каменный комок, ни разу не отпустило, мешая дышать и чувствовать что-либо, кроме ежесекундного мучения.
Потап старался не показываться на глаза. Спиридон, как-то разом повзрослев, старался не только учиться ремеслу, помогать в мастерской, но и принимать на себя рабочую ношу хозяина. Стремился уловить хоть какое-то проявление желания, исполнение которого Спиридоном позволило бы пусть маленькую насечку сделать в непроницаемой стене, которой окружил себя Петр. И радение это замечал Петр, но не имел сил ответить на него. Безнаказанное злодейство, с которым он, по существу, смирился, делало его предателем сына в собственном разумении. Сердце требовало нарушить молчание, окружившее смерть сына, как будто тот и не жил на свете.
Глава 7
Храбрым человеком был Петр, но и его смущали рассказы о непобедимости бояр, перенявших злую силу с помощью ведовства мельника. Сам образ Пантелеймона, божьего старца, мешал поверить услышанному. Если и знались бояре с нечистой силой, то не через мельника, который, возможно, лишь что- то знал об этом в силу своей старости и мудрости.
Жизнь и здравый ум Петра зависели от разрешения этих сомнений, что заставило Петра отправиться на мельницу вечером, после окончания работы. Перейдя замерзшую речку и поднимаясь на взгорок, ведущий к мельнице, Петр вспомнил рассказ жены о виденных ею на этой дороге боярах, и необъяснимый страх, как живое существо, невидимо прикоснулся к лицу Петра. Однако не так его воспитали отец с матерью, чтобы отказаться от задуманного, струсив перед неизвестной опасностью.
Тропа вступила в лес. Бывший намедни сильный ветер обил снег с ветвей, и деревья стояли черные, мертвые, устремляя верхушки к такому же черному, в тучах, небу. Вдруг Петр помертвел — страшный крик мучимого человека, потерявшего надежду на освобождение, раздался вдали, заставив его остановиться, обливаясь потом. Но вслед за этим раздалось хлопанье крыльев, и Петр, с легким чувством стыда за детскую слабость, понял, что то баловал филин.
Уже не обращая внимание на окружающее, Петр быстрыми шагами приближался к мельнице, темной громадой стоявшей впереди. Светилось лишь одно из узких окошек.
Подойдя к нему, Петр позвал Пантелеймона. Тот откликнулся сразу, приветливо пригласил войти и воткнул в стену еще одну лучину, чтобы стало светлее.
Жилище Пантелеймона представляло собой крохотную каморку под самой крышей мельницы, из окошка которой можно было увидеть днем лес. В углу лежали старые мешки, служившие постелью, напротив стояла длинная лавка, подобие стола, сделанного из пня. На нем лежала горбушка хлеба, да стояла деревянная кружка с водой.
— Садись, Петр, ужинал ли? — спросил старик. — Правда, у меня только хлеб и вода, но голодному эта еда — самая лучшая. Слышал я о твоем горе, сочувствую тебе и жене твоей, но время лечит всякие раны. Уж я это знаю, сколько годов прожил.
Глядя на Пантелея, видел перед собой Петр высокого, тонкого костью старика, отчего худоба его казалась еще сильнее. Время смотрело из его бесцветных слезящихся глаз. Кожа походила на засохший кленовый лист, в котором перемежаются желтоватые и коричневые цвета, столь же тонкая и казавшаяся ломкой.
Белые, сплошь седые волосы обрамляли лицо, придавая ему вид почтенной благости. Внимательно смотрел мельник на Петра, ожидая, но не спрашивая причин его позднего появления.
Глядя на старца, Петр испытывал стыд в своих подозрениях, не зная, как начать разговор. Однако неожиданно обратил внимание на отсутствие в каморке, где мельник жил постоянно, святых изображений. Это придало ему силы, и он обратился к старику:
— Дед Пантелеймон, живешь ты на отшибе, одна мельница да лес с рекой. За каким интересом к тебе бояре повадились?
— Что ты, сокол, какие бояре, что им делать в моей убогости. Зерно на муку для них другие возят. Да и муку, верно, видят они только в пирогах. Откуда такая придумка?
— Люди бают, что ты уменьем владеешь, силу придать невиданную, заклятьем человека извести и излечить, сделать так, чтоб ни булат, ни булава страшны не были, и чтобы…
Вдруг Петр осекся, увидев изменения, произошедшие с мельником. Тот поднялся во весь рост, даже распрямился. Глаза чуть не выкатывались из орбит. Протянутые вперед руки дрожали, а самого мельника трясло, как в падучей:
— Как смел ты, придя к старику беспомощному, всю жизнь прожившему в кротости и служении другим, обвинять его в делах богомерзких, кознях дьявольских? Почему не провалится земля у тебя под ногами за речи твои паскудные, честность и старость порочащие? Посмотри на руки мои, работой поскрюченные, на убогость каморы этой, где всю жизнь провел, мешки, постелею служащие — разве стал бы я жить в бедности, если б силой приворожить злато обладал!
Пена запузырилась в углах губ старика, вонючие хлопья разлетались во все стороны, попадая Петру в лицо. Лоб мельника почернел, и Петр испугался, что с ним приключится падучая — али еще хуже, помрет дед по его вине, носителе злобных наветов.
— Успокойся, дед, — закричал он. — Я ведь не обвинять тебя пришел. Со смерти сына голова как затуманилась. Все ищу причину, по которой убили его, а тут и к пустым речам прислушаешься. Прости меня, Бога ради, как бы беды не приключилось. Может, воды дать испить?