Говорил отец:
– … все отлично понимаю. Бывало, еще мальчишкой, когда из нашего города уезжал цирк, я носился как сумасшедший и собирал миллионы афиш. Потом разводил кроликов, увлекался колдовством. Мастерил на чердаке всякие иллюзионы, а потом никак не мог их оттуда вытащить. – Он кивнул колдунье. – Помню, лет тридцать назад она и мне предсказала будущее. Ну ладно, теперь хорошенько почистите ее и идите спать. А в субботу мы для нее соорудим специальный ящик.
Отец пошел было к выходу из гаража, но Дуглас тихонько его окликнул:
– Пап. Спасибо тебе. Спасибо за обратную дорогу. В общем, спасибо.
– Вот еще, – сказал отец и вышел. Оставшись одни с колдуньей, братья поглядели друг на друга.
– Надо же, прямо по Главной улице так и прошагали все вчетвером – ты, я, папа и она! Другого такого отца на свете нет!
– Завтра пойду и откуплю у мистера Мрака все остальные автоматы, – сказал Дуглас. – Долларов за десять он их отдаст, все равно ведь выкидывать.
– Ясное дело. – Том поглядел на старуху в кресле-качалке. – Ух ты, сидит совсем как живая. Интересно, что у нее там внутри?
– Тонюсенькие косточки вроде птичьих. Все, что осталось от мадам Таро со времен Наполеона…
– И никакого механизма? Давай вспорем ее и посмотрим.
– Успеем.
– Когда же?
– Ну, года через два, когда мне будет уже четырнадцать, вот тогда и посмотрим. А пока я ничего не хочу знать, она здесь – и ладно. Завтра я примусь за дело и расколдую ее раз и навсегда. Когда-нибудь ты услышишь, что у нас в городе появилась неизвестная красавица итальянка в летнем платье, и все видели ее на вокзале, она купила билет в какую-то восточную страну и села в поезд, и все скажут, что в жизни не видали такой красоты, и все сразу про нее заговорят, и никто не будет знать, откуда она взялась и куда уехала… и когда ты про это услышишь, Том, вот тогда ты поймешь – это я нашел такие чары и расколдовал ее и освободил. И тогда, значит, года через два, в ту самую ночь, когда уйдет ее поезд, мы с тобой поглядим, что там под воском. А раз ее уже здесь не будет, ясно, мы найдем внутри только мелкие винтики и колесики и всякие тряпки. Вот так.
Дуглас осторожно приподнял восковую руку и стал двигать ею над танцем жизни, над шалостями костлявой старухи смерти, над сроками, и судьбами, и сумасбродствами – рука чуть касалась их, постукивала по ним, шелестела потускневшими ногтями. Повинуясь каким-то скрытым законам равновесия, колдунья склонила лицо и поглядела прямо на мальчиков; немигающие глаза ее сверкнули в ярком свете голой, без колпака, лампы.
– Предсказать тебе судьбу, Том? – тихо спросил Дуглас.
– Давай.
Из широченного рукава колдуньи выпала карта.
– Том, ты видал? Одна еще оставалась, спрятанная – и, пожалуйста, она кидает ее нам! – Дуглас поднес карту к свету. – Ничего нет. Я положу ее на ночь в коробку со всякой химией. Завтра откроем, а там проступят буквы.
– И что же там будет написано?
Дуглас закрыл глаза, чтобы получше разглядеть слова.
– Там будет вот что: «Ваша покорная слуга и преданный друг мадам Флористан Марианн Таро, хиромантка, целительница душ и прорицательница, сердечно вас благодарит».
Том засмеялся и тряхнул брата за плечо.
– Ну-ка, ну-ка, а дальше?
– Сейчас… И еще там будет сказано:
'Гоп-ля-ля! Тру-ля-ля!
Только дурак хочет умереть!
То ли дело плясать и петь!
Когда звучит погребальный звон,
Пой и пляши, дурные мысли – вон!'
И еще: «Том и Дуглас Сполдинги, в вашей жизни сбудется все, чего вы только пожелаете». И еще там будет сказано, что мы с тобой будем жить вечно, Том, вечно. И никогда не умрем…
– И все это будет написано на одной карте?
– Все-все, до единого слова.
В свете яркой электрической лампочки они склонились над такой прекрасной и многообещающей, хоть пока и пустой, картой – двое мальчишек и колдунья, и горящие ребячьи глаза пронизывали ее и читали каждое непостижимо скрытое там слово, которое вот-вот, уже совсем скоро всплывет из своего тусклого небытия.
– Эй, ты, – чуть слышно сказал Том.
И Дуглас отозвался торжествующим шепотом:
– Эй, ты…
Под полуденными знойными деревьями негромкий голос тянул:
– … девять, десять, одиннадцать, двенадцать…
Дуглас медленно двинулся по лужайке на этот голос.
– Том, ты что считаешь?
– … тринадцать, четырнадцать, молчи, шестнадцать, семнадцать, цикады, восемнадцать, девятнадцать…
– Цикады?
– А, черт! – Том открыл глаза. – Черт, черт, черт!
– Смотри, кто-нибудь услышит, как ты ругаешься…
– Черт, черт, черт живет в аду! – крикнул Том. – Теперь придется начинать все сначала. Я считал, сколько раз прострекочут цикады за пятнадцать секунд. – Он поднял вверх свои дешевенькие часы. – Надо только заметить время, прибавить тридцать девять, и получится, сколько сейчас градусов жары. – Он глянул на часы, зажмурил один глаз, склонил голову набок и снова зашептал: – Раз, два, три…
Дуглас медленно повернул голову и прислушался. Где-то высоко в раскаленном белесом небе дрогнула и зазвенела медная проволока. Снова и снова, точно электрические разряды, падали ошеломляющими ударами с потрясенных деревьев пронзительные содрогания металла.
– Семь, – считал Том. – Восемь…
Дуглас поплелся на веранду. Блаженно жмурясь, заглянул в прихожую. Через минуту опять медленно вышел на веранду и вяло окликнул Тома.
– Сейчас ровно восемьдесят семь градусов по Фаренгейту… двадцать семь, двадцать восемь…
– Эй, Том, ты слышишь?
– Слышу, тридцать, тридцать один! Убирайся! Два, три, тридцать четыре…
– Хватит тебе считать, в доме на градуснике сейчас восемьдесят семь и еще лезет вверх, и не нужны тебе никакие кациды.
– Цикады! Тридцать девять, сорок. Не кациды! Сорок два!
– Восемьдесят семь градусов. Я думал, тебе будет интересно узнать.
– Сорок пять, это же в доме, а не на улице! Сорок девять, пятьдесят, пятьдесят один! Пятьдесят два, пятьдесят три!. Пятьдесят три плюс тридцать девять будет… будет девяносто два градуса!
– Кто сказал?
– Я сказал! Не восемьдесят семь по Фаренгейту, а девяносто два по Сполдингу!
– Ты-то ты, а еще-то кто?
Том вскочил и поднял раскрасневшееся лицо к солнцу.
– Я и цикады, вот кто! Я и цикады! Нас больше! Девяносто два, девяносто два, девяносто два градуса по Сполдингу, вот тебе!
Оба стояли и глядели в безжалостное, без единого облачка небо – точно испорченный фотоаппарат, зияющий раскрытым во всю ширь объективом, оно глазело на недвижный, оглушенный зноем, умирающий
