— Если тебе надо что-то обдумать, значит, это никогда не состоится. Прочтя книгу, ты ведь знаешь, понравилась она или нет? И в конце спектакля ты либо спишь, либо нет? Так и здесь: красивая женщина есть красивая женщина, а хорошая жизнь — это хорошая жизнь, разве нет?
— Почему ты не хочешь выйти на свет? Откуда мне знать, что ты красива?
— Ты узнаешь, стоит лишь сделать шаг в темноту. А по голосу ты не можешь определить? Нет? Бедняжка! Если ты сейчас мне не поверишь, я не буду твоей уже никогда.
— Могу я подумать? Вернусь завтра вечером! Что могут значить какие-то двадцать четыре часа?
— Для человека в твоем возрасте — всё.
— Но мне только сорок!
— Я говорю о твоей душе, а для нее это слишком поздно.
— Дай мне еще одну ночь!
— Ты и так возьмешь ее на свой страх и риск.
— О господи, господи, о боже, — простонал он, закрывая глаза.
— Как раз сейчас Он тебе не поможет, увы. Лучше тебе уйти. Ты просто взрослый ребенок. Жаль. Жаль. Твоя мать жива?
— Умерла десять лет назад.
— Нет, жива, — сказала она.
Он попятился к двери, но остановился, пытаясь унять волнение в сердце.
— Как давно ты здесь? — спросил он, с трудом поворачивая налитый свинцом язык.
Она рассмеялась с едва уловимой ноткой горечи.
— Уже третье лето. За эти три года ко мне в лавку пришли всего шесть мужчин. Двое убежали сразу. Еще двое побыли немного и ушли. Один пришел еще раз, а потом исчез. Шестой же, побывав у меня три раза, признался наконец, что не верит. Видишь, никто не верит в настоящую, безграничную и ограждающую от всех печалей и волнений любовь, когда сталкивается с ней лицом к лицу. Какой-нибудь деревенский парень, простой, как дождь, ветер или колос, смог бы остаться со мной навсегда. Но житель Нью-Йорка? Во всем видит подвох… Кто бы ты ни был, каков бы ты ни был, о добрый господин, останься, подои корову и поставь парное молоко под прохладный навес в тени дуба, что растет на моем чердаке. Останься и нарви водяного кресса, чтобы очистить им свои зубы. Постой в Северной кладовой среди запахов хурмы, цитрусов и винограда. Останься и останови мой язык, чтобы я больше не произносила таких речей. Останься и закрой мне рот, чтобы я не могла вздохнуть. Останься, ибо я так устала от разговоров и так нуждаюсь в любви. Останься. Останься.
Ее голос звучал так пылко, так трепетно, так нежно, так сладко, что он понял: если сейчас не убежит, он пропал:
— Завтра вечером! — крикнул он.
Его ботинок натолкнулся на что-то, лежащее на полу. Это была острая сосулька, отколовшаяся от длинного ледяного бруска.
Уилл Морган наклонился, схватил сосульку и побежал.
Дверь захлопнулась с громким стуком. Свет замерцал и погас. Убегая, он уже не видел вывески: МЕЛИССА ЖАБ, ВЕДЬМА.
«Уродина, — думал он на бегу. — Чудовище, наверняка чудовище и уродина. Иначе и быть не может! Ложь! Все ложь! Она…»
Вдруг он столкнулся с каким-то человеком.
Они вцепились друг в друга, замерли и стояли так посреди улицы, вытаращив глаза.
Нед Эминджер! Господи, это опять он!
Четыре утра, воздух по-прежнему раскален добела. А Нед Эминджер бредет как лунатик, ловя прохладу; рубашка свернулась на его разгоряченном теле, по лицу струится пот, глаза потухли, ноги скрипят в запекшихся от жары кожаных ботинках.
Они оба чуть не упали в момент столкновения.
Коварная мысль промелькнула в голове Уилла Моргана. Он схватил старика Неда Эминджера, повернул вокруг и направил в глубину темного переулка. Не загорелся ли снова там вдали этот свет в окне лавки? Точно, горит!
— Нед! Туда! Иди туда!
Смертельно усталый, ничего не видя от жары, старик Нед Эминджер, качаясь, направился в глубь улочки.
— Подожди! — вскричал Уилл Морган, жалея о своей злой шутке.
Но Эминджер уже скрылся из виду.
Уже в подземке Уилл Морган лизнул сосульку.
Это была Любовь. Наслаждение. Это была Женщина.
К тому времени, как поезд с ревом подлетел к платформе, в руках у него уже было пусто, а тело покрыто ржавчиной пота. А сладкий привкус во рту? Обратился в прах.
Семь утра, Уилл Морган так и не сомкнул глаз.