ежедневно мы отправлялись к Инне Константиновне разучивать хоровые партии. Скоро нас приняли певчими любительского, или «левого», как его называли прихожане, хора (он размещался на левом клиросе церкви). Профессиональный хор, певший только по воскресеньям и в праздники, по своему местоположению носил название «правого» и на «любителей» смотрел свысока. «Любители» же, руководимые древней старухой Фоминичной, имевшей в нашей среде почти божественный авторитет, были уверены, что «профессионалам» ни в чем не уступают, и могли привести немало примеров того, как на такой-то службе, в такой-то стихире правые спутали глас и получили потом замечание от священника.
Но, впрочем, и в своей среде «любители» находили недостатки. Часто приходившая к нам без приглашения крошечная женщина, известная как
Я не знаю, как бы сложилась моя певческая карьера в «левом» хоре Брянской церкви, если бы однажды на погребении меня не услыхал отец Василий из Троицкого собора. Благодаря ему я неожиданно для всех попала в архиерейский хор, руководимый талантливым регентом Михаилом Кирилловичем Гросем. В хоре пели в основном профессиональные певцы, приглашаемые из консерваторий и оперных театров, и рядом с ними я прошла хорошую школу хорового пения. Певчие, правда, почти все были неверующие — они никогда не крестились, не молились на службе, а в перерывах между исполнением, сидя кружками на лавках, разговаривали о чем придется. За свое пение они получали приличное вознаграждение. Кроме них, было несколько верующих женщин и звонкоголосых девчонок-прихожанок, певших бесплатно, из одного только рвения к службе.
Поначалу Михаил Кириллович отнесся ко мне невнимательно, скажем даже безразлично. При нашей первой встрече меня поразили его длиннющие белые усы и полное отсутствие деликатности. Долго и громко препирался он с отцом Василием, оспаривая мою, как хористки, надобность в хоре, и потом, махнув рукой, все-таки позволил мне петь, но всегда полностью игнорировал мое присутствие. Я решилась терпеть все и любой ценой оставаться в хоре. На помощь мне пришла одна из девочек — строгая и всегда сосредоточенная на мелочах Зина, которая пела здесь уже два года и знала все привычки упрямого регента. Поставив меня рядом с собою, она громко пела мне на ухо и предусмотрительно толкала локтем перед паузами. С церковнославянским языком у меня к тому времени не было проблем — при необходимости я могла бойко почитать за псаломщика «часы» перед обедней или «шестопсалмие» на вечерне.
За лето между седьмым и восьмым классом я прочно вошла в колею церковной жизни и о возвращении в школу старалась даже не думать.
Но сентябрь неизбежно наступил. Первого числа, явившись на школьный двор, я застала необычно сильное оживление. Рядом с наряженными в белые крахмальные фартуки школьницами стояли и ребята в темных костюмах, стриженые под «польку» и, как мне показалось, смущенные. Ко мне подскочила взволнованная Майка Болотина и сообщила новость: теперь у нас будет уже не женская, а смешанная школа, и в нашем классе будут учиться целых шесть мальчиков. Прежде чем я успела оценить эти перемены, зазвенел звонок, и мы отправились в класс, где царило не меньшее волнение.
Большинство девочек занимала проблема рассаживания новичков. Собравшись в кружок, о чем-то шепталась наша «элита»: Лиля Дьяченко, дочка полковника, Ада Гаевская, любимица Евгении Сергеевны, и Томка Попсуева, племянница Ксении Саввишны. Мальчики все уселись рядком на задние парты и демонстрировали полную непричастность к происходящему. Из них выделялся один, с живыми карими глазами, невысокий, но ладный, с постоянной легкой усмешкой на губах. По-видимому, именно он интересовал «элиту» в первую очередь, судя по быстрым и смущенным взглядам, которые устремлялись в его сторону.
Пришла Евгения Сергеевна и лично разрешила волнующий девочек вопрос. Видимо, и она не лишена была вкуса, потому что именно того кареглазого мальчика посадила рядом со своей любимицей. Во время урока литературы Ада, красная от удовольствия, все время поглядывала на нового соседа, но он упорно смотрел в окно, повернувшись к ней стриженым затылком.
Прозвенел звонок. Видимо, не зная, что бы такое интересное мальчику рассказать, Ада решила сообщить ему то, что знала о других ученицах. Забавнее всего ей показалось начать с меня, и, не позаботившись даже понизить голос, она выпалила: «Представляешь, вон та Нинка Крючкова в церковь ходит, да еще поет там с попами!» — и хохотнула при этом довольно глупо. Я сжалась в комок и сделала вид, что не слышу ее слов. Может быть, она надеялась, что вместе с кареглазым мальчиком они посмеются надо мной, и это их сблизит, но новичок отозвался неожиданно грубо: «Какое твое собачье дело!» — и отошел от нее в другой конец классной комнаты. Он еще не успел узнать, что Ада любимая ученица Евгении Сергеевны и что с ней нельзя так разговаривать. Майка, которая все слышала, подмигнула мне, сделав при этом до неприличия выразительное лицо.
Но все эти больные, неприятные моменты школьной жизни быстро забывались, потому что школа была для меня второстепенной, не важной частью жизни. Главное для меня происходило в церкви.
Мама научилась использовать это обстоятельство в воспитательных целях. Как-то ей сообщили, что я была недостаточно вежлива с вахтершей, не желавшей пропустить меня к Майке в общежитие. Не долго думая, мама заявила, что если я не извинюсь перед зловредной вахтершей прямо сейчас, то в церковь больше не пойду.
До начала службы оставалось два часа. Я тянула время, увиливая от неприятной мне встречи, но мама приговора не отменяла. «Нечего ходить, позорить себя и меня, если ты грубишь людям», — постановила она.
Я расплакалась, потрясенная сознанием того, что есмь грубиянка и мне не место в церкви. Но мысль о запрете идти на службу оказалась еще горше, и, пересилив себя, я вернулась в общежитие с извинениями. Назад я мчалась, не замечая луж на асфальте, — путь в церковь был открыт, и у меня оставалось еще целых полчаса на дорогу.
Интересно, что успехи в школе никак не повышали мой жизненный рейтинг: мама воспринимала их как нечто само собой разумеющееся, в глазах учителей я не стоила доброго слова, а одноклассниц даже раздражало то, что по приговору Евгении Сергеевны невежественная и темная я справлялась с ученьем лучше многих из них. При всем этом любая двоечница в классе чувствовала превосходство надо мною, поскольку, даже не преуспев в науке, она обладала правильным мировоззрением, а я была изгоем, недоразумением, пятном на школе. Мальчики часто открыто выказывали мне свое пренебрежение, будто бы я была так уродлива, что даже стоять рядом со мною было для каждого из них унизительно. На мне будто лежала печать вечного отвержения, и никакие заслуги не могли ее стереть.
Учителя тоже по-особому относились ко мне. Одни были просто подчеркнуто холодны, равнодушны, даже брезгливы, другие же видели во мне как бы своего личного врага, которого им непременно хотелось уничтожить. Нет, я не отнесла бы к числу последних Евгению Сергеевну. В сущности ей было все равно, что я живу на свете, и, если бы не обязанности классного руководителя, ответственного за идеологическое лицо коллектива, она и не вспоминала бы про меня.
Я даже чувствовала некоторую жалость к ней, когда, неровно накрасив губы помадой цвета фуксии, она устало перемещалась по школьному коридору или, достав на большой перемене некрасиво раздутый коричневый портфель, извлекала из него смятые бутерброды и ела их, отвернувшись к окну и старательно работая челюстями. Грубость ее ко мне проистекала, пожалуй, от общей неразвитости и несложившейся личной жизни.
Другое дело была Наталия Дмитриевна, преподаватель русского языка и литературы. Во внешности этой женщины чувствовались достаток и ухоженность. На уроке она любила кутаться в красивую ажурную шаль и, сидя за столом, манерно касалась рукой прически. В отличие от Евгении Сергеевны, Наталия Дмитриевна говорила со мною смягченным и слегка утомленным голосом