Он увидел, что афиняне выбрали для стоянки неудобное место: ни воды, ни жилья, воины должны далеко расходиться по берегу. Алкивиад на коне подъехал к лагерю и предупредил начальников об опасности. Ему ответили: «Ты враг народа — поберегись сам». Поворотив коня, он сказал: «Если бы не эта обида — через десять дней вы у меня были бы победителями». Прошло десять дней, и афиняне были разгромлены: спартанцы ударили врасплох и захватили все корабли почти без боя. Это был конец. Афины сдались, срыли городские укрепления, распустили народное собрание, городом стали править «тридцать тиранов» во главе с жестоким Критием, начались расправы. Говорили, что за год правления «тридцати» погибло больше народу, чем за десять лет войны.
Алкивиад помнил, что от спартанцев ему еще труднее ждать добра, чем от афинян. Он бросил свой фракийский дом и вновь укрылся в Персии. Он знал, что народ в Афинах опять горько жалеет о его изгнании и видит в нем свою последнюю надежду. Но знали это и спартанцы. Персидскому сатрапу была отправлена убедительная просьба: избавить победителей от опасного человека. Дом, где жил Алкивиад, окружили и подожгли. Алкивиад швырнул в огонь ковры и платья и по ним с мечом в руках вырвался из дома. Убийцы не посмели подойти к нему — его расстреляли издали из луков. Тело его похоронила его последняя любовница, по имени Тимандра. Так погиб тот, о ком говорили: «Греция не вынесла бы второго Алкивиада».
Суд над Сократом
В Афинах заседает суд. В Афинах любят судиться, за это над афинянами давно все подшучивают. Но этот суд — особенный, и народ вокруг толпится гуще обычного. Судят философа Сократа — за то же, за что судили тридцать лет назад Анаксагора и двенадцать лет назад Протагора. Его обвиняют в том, что он портит нравы юношества и вместо общепризнанных богов поклоняется каким-то новым.
Сократу семьдесят лет. Седой и босой, он сидит перед судьями и с улыбкой слушает, что говорят один за другим три обвинителя: Мелет, Анит и Ликон. А говорят они сурово, и народ вокруг шумит недоброжелательно. Ведь всего пять лет, как кончилась тяжелая война со Спартой, всего четыре года, как удалось сбросить власть «тридцати тиранов», государство с трудом приводит себя в порядок. Как это случилось, что при отцах и дедах Афины были сильнее всех в Элладе, а теперь оказались на краю гибели? Может быть, в этом виноваты такие, как Сократ?
— Сократ — враг народа, — говорят одни. — Наша демократия стоит на том, чтобы всякий гражданин имел доступ к власти: всюду, где можно, мы выбираем начальников по жребию, чтобы все были равны. А Сократ говорит, будто это смешно — так же смешно, как выбирать кормчего на корабле по жребию, а не по знаниям и опыту. А у кого из граждан есть досуг, чтобы приобрести в политике знания и опыт? Только у богатых и знатных. Вот они и трутся около Сократа, слушают его уроки, а потом губят государство. Когда была война, нас чуть не погубил честолюбец Алкивиад; когда кончилась война, нас чуть не погубил жестокий Критий; а оба они были учениками Сократа.
— Сократ — друг народа, — говорят другие. — И Алкивиад, и Критий были хорошими гражданами, пока слушали Сократа, и стали опасными, лишь когда отбились от него. Разве «тридцать тиранов» любили Сократа? Нет, они тоже боялись его и тоже уверяли, будто он портит нравы юношества. Тайных уроков он не давал, жил у всех на виду, разговаривал со всеми запросто. Да, он всегда говорил: «Государством должны управлять только люди хорошие», — но он никогда не добавлял, как это любят знатные: «Нельзя научиться быть хорошим, можно только быть хорошим от рождения». Он как раз и учил людей быть хорошими, будь ты богач или бедняк, лишь бы сам хотел учиться. А что это трудно — его ли вина?
— Сократ — чудак и насмешник, — соглашаются и те и другие. — Он задает вопросы и не дает ответов; сколько ни отвечай, а все чувствуешь себя в тупике. Другие философы говорят: «думай то-то!», а он: «думай так-то!» Додумаешься до чего-нибудь, скажешь ему, а он переспросит раз, и видишь: нужно дальше думать. А нельзя же без конца думать, надо когда-то и дело делать. Начнешь, недодумав, а он улыбается: «не взыщи, коли плохо получится». Понятно, что так ни дома, ни государства не наладишь. Интересно с ним, но неспокойно. Обвинители говорят: «Казнить его смертью»; это, конечно, слишком, а проучить его надо, чтобы жить не мешал.
Но вот обвинители кончили, и Сократ встает говорить защитительную речь. Все прислушиваются.
«Граждане афиняне, — говорит Сократ, — против меня выдвинуты два обвинения, но оба они такие надуманные, что о них трудно говорить серьезно. Наверное, дело не в них, а в чем-то другом.
Говорят, будто я не признаю государственных богов. Но ведь во всех обрядах и жертвоприношениях я всегда участвовал вместе со всеми, и каждый это видел. Говорят, будто я поклоняюсь новым богам, — это про то, что у меня есть внутренний голос, которого я слушаюсь. Но ведь верите же вы, что дельфийская пифия слышит голос бога и что гадателям боги дают знамения и полетом птиц, и жертвенным огнем; почему же вы не верите, что и мне боги могут что-то говорить?
Говорят, будто я порчу нравы юношества. Но как? Учу изнеженности, жадности, тщеславию? Но я сам ведь не изнежен, не жаден, не тщеславен. Учу неповиновению властям? Нет, я говорю: „Если законы вам не нравятся, введите новые, а пока не ввели, повинуйтесь этим“. Учу неповиновению родителям? Нет, я говорю родителям: „Вы ведь доверяете учить ваших детей тому, кто лучше знает грамоту; почему же вы не доверяете их тому, кто лучше знает добродетель?“
Нет, афиняне, меня здесь привлекают к суду по другой причине, и я даже догадываюсь, по какой. Помните, когда-то дельфийский оракул сказал странную вещь: „Сократ — мудрее всех меж эллинов“. Я очень удивился: я-то знал, что этого быть не может, — ведь я ничего не знаю. Но раз так сказал оракул, надо слушаться, и я пошел по людям учиться уму-разуму: и к политикам, и к поэтам, и к гончарам, и к плотникам. И что же оказалось? Каждый в своем ремесле знал, конечно, больше, чем я, но о таких вещах, как добродетель, справедливость, красота, благоразумие, дружба, знал ничуть не больше, чем я. Однако же каждый считал себя знающим решительно во всем и очень обижался, когда мои расспросы ставили его в тупик. Тут-то я и понял, что хотел сказать оракул: я знаю хотя бы то, что я ничего не знаю, — а они и этого не знают; вот потому я и мудрее, чем они.
С тех самых пор я и хожу по людям с разговорами и расспросами: ведь оракула надо слушаться. И многие меня за это ненавидят: неприятно ведь убеждаться, что ты чего-то не знаешь, да еще столь важного. Эти люди и выдумали обвинение, будто я учу юношей чему-то нехорошему. А я вовсе ничему не учу, потому что сам ничего не знаю; и ничего не утверждаю, а только задаю вопросы и себе и другим; и, задумываясь над такими вопросами, никак нельзя стать дурным человеком, а хорошим можно. Потому я и думаю, что совсем я не виноват».
Судьи голосуют. Как видно, они тоже не принимают всерьез обвинений Мелета и Анита — правда, они признают Сократа виновным, но лишь малым перевесом голосов. Теперь надо проголосовать за меру наказания. Закона на такие случаи нет: обвинитель должен предложить свою меру наказания, обвиняемый — свою, а суд — выбрать. Обвинители свою уже предложили: смертную казнь. Пусть Сократ со своей стороны предложит достаточный штраф, и наверняка он этим и отделается. Но Сократ говорит:
— Граждане афиняне, как же я могу предлагать себе наказание, если я считаю, что я ни в чем не виноват? Я даже думаю, что я полезен государству тем, что разговорами своими не даю вашим умам впасть в спячку и тревожу их, как овод тревожит зажиревшего коня. Поэтому я бы назначил себе не наказание, а награду — ну, например, обед за казенный счет, потому что я ведь человек бедный. А то какой же штраф могу я заплатить, если всего добра у меня и на пять мин не наберется? Пожалуй, одну мину как-нибудь заплачу, да еще, может быть, друзья добавят.
Это уже похоже на издевательство. Народ шумит, судьи голосуют и назначают Сократу смертную казнь. Приговоренному предоставляется последнее слово. Он говорит:
— Я ведь, граждане, старый человек, и смерти мне бояться не пристало. Что приносит людям смерть, я не знаю. Если загробного мира нет, то она избавит меня от тяжкой дряхлости, и это хорошо; если есть, то я смогу за гробом встретиться с великими мужами древности и обратиться со своими расспросами к ним, и это будет еще лучше. Поэтому давайте разойдемся: я — чтобы умереть, вы — чтобы жить, а что из этого лучше, нам неизвестно.
Его казнили не сразу: был праздничный месяц, и все казни откладывались. Друзья предлагали ему бежать из тюрьмы; он сказал: «Зачем? Чтобы нарушить закон и вправду заслужить наказание? И куда? Разве есть такое место, где не умирают?» Ему сказали: «Но ведь больно смотреть, как ты страдаешь незаслуженно!» Он ответил: «А вы бы хотели, чтобы заслуженно?» Его спросили: «Как тебя похоронить?» Он ответил: «Плохо же вы меня слушали, если так говорите: хоронить вы будете не меня, а мое мертвое тело».