Собственность наша тогда была минимальна. Ни один из нас не имел дома, наша недвижимость и мебель были разбиты вдребезги. У меня были часы, пишущая машинка и велосипед, и это почти все. Хейнц уже давно обменял на черном рынке свои часы, пишущую машинку и даже обручальное кольцо на сигареты. Все, что у него осталось в этой юдоли печали, кроме моей дружбы и того, что на нем было надето, был мотоцикл.
– Если когда-нибудь что-нибудь случится с мотоциклом, – сказал он мне, – я нищий. – Он оглянулся посмотреть, не подслушивает ли кто-нибудь. – Я скажу тебе что-то ужасное.
– Не говори, если не хочешь.
– Я хочу, – сказал он. – Тебе я могу рассказать. Я собираюсь рассказать тебе нечто страшное.
Обычно мы пили и разговаривали в доте недалеко от общежития, где мы ночевали. Он был построен совсем недавно для обороны Берлина, построен рабами. Он был еще не оборудован и не укомплектован солдатами. Русские были еще не так близко.
Мы с Хейнцем сидели здесь с бутылкой и свечой, и он говорил мне ужасные вещи. Он был пьян.
– Говард, я люблю свой мотоцикл больше, чем любил жену, – сказал он.
– Я хочу быть твоим другом и хочу верить всему, что ты говоришь, – сказал я ему, – но в это я отказываюсь поверить. Забудем, что ты это сказал, потому что это неправда.
– Нет, – сказал он. – Сейчас одна из тех минут, когда говорят правду, одна из тех редких минут. Люди почти никогда не говорят правду, но я сейчас говорю правду. Если ты мне друг, – а я надеюсь, что это так, – ты поверишь другу, который говорит правду.
– Ладно.
Слезы потекли по его щекам.
– Я продал ее драгоценности, ее любимую мебель, один раз даже ее карточки на мясо – все себе на сигареты.
– Мы все делаем вещи, которых потом стыдимся, – сказал я.
– Я не бросил курить ради нее, – сказал Хейнц.
– У нас у всех есть дурные привычки.
– Когда бомба попала в нашу квартиру и убила ее, у меня остался только мотоцикл, – сказал он. – На черном рынке мне предлагали четыре тысячи сигарет за мотоцикл.
– Я знаю, – сказал я. Он всегда рассказывал мне эту историю, когда напивался.
– И я сразу бросил курить, – сказал он, – потому что я так любил мотоцикл.
– Каждый из нас за что-то цепляется, – сказал я.
– Не за то, за что надо, и слишком поздно. Я скажу тебе единственную вещь, в которой я действительно убежден.
– Хорошо, – сказал я.
– Все люди – сумасшедшие. Они способны делать все, что угодно и когда угодно, и только Бог поможет тому, кто доискивается причин.
Что касается женщин типа жены Хейнца: я был знаком с ней только поверхностно, хотя видел довольно часто. Она безостановочно болтала, из-за чего ее было трудно узнать поближе, а тема была всегда одна и та же: преуспевающие люди, не упускающие своих возможностей, люди, в противоположность ее мужу, важные и богатые.
– Молодой Курт Эренс, – обычно говорила она, – всего двадцать шесть, а уже полковник СС! А его брат Хейнрих – ему не более тридцати четырех, а у него под началом восемнадцать тысяч иностранных рабочих, и все строят противотанковые рвы. Говорят, Хейнрих знает о противотанковых рвах больше всех на свете, а я всегда с ним танцевала.
Снова и снова она повторяла все это, а на заднем плане бедный Хейнц прокуривал свои мозги. Из-за нее я стал глух ко всем историям с преуспеваниями. Люди, которых она считала преуспевающими в этом прекрасном новом мире, вознаграждались в конце концов как специалисты по рабству, уничтожению и смерти. Я не склонен считать людей, работающих в этих областях, преуспевающими.
Когда война стала подходить к концу, мы с Хейнцем уже не могли выпивать в нашем доте. Там было установлено восьмидесятивосьмидюймовое орудие, команда которого была укомплектована мальчиками пятнадцати-шестнадцати лет. Это тоже подходящая история об успехе для покойной жены Хейнца – такие молоденькие мальчики, а уже во взрослой форме и со своей собственной вооруженной до зубов западней смерти.
И мы с Хейнцем пили и разговаривали там, где ночевали, – в манеже, набитом оставшимися при бомбежках без крова государственными рабочими, спавшими на соломенных матрацах. Мы прятали бутылку, так как не желали ни с кем ее делить.
– Хейнц, – сказал я ему как-то ночью. – Хотел бы я знать, насколько ты мне действительно друг.
Он обиделся.
– Почему ты меня об этом спрашиваешь?
– Я хотел бы попросить тебя об очень большом одолжении, но не знаю, могу ли, – сказал я.
– Я требую, чтобы ты сказал!
– Одолжи мне свой мотоцикл, чтобы я мог навестить завтра родственников моей жены, – сказал я.
Он не поколебался, не дрогнул.
– Возьми его! – сказал он.
И утром я взял мотоцикл.
Мы выехали утром бок о бок: Хейнц на моем велосипеде, я на его мотоцикле.
Я нажал на стартер, включил передачу и… припустил, оставив моего лучшего друга улыбающимся в облаке голубых выхлопных газов.
И я погнал, тр… тр… тр…
И он больше никогда не увидел ни своего мотоцикла, ни своего лучшего друга.
Я запрашивал Институт документации военных преступников в Хайфе, знают ли они что-нибудь о Хейнце, хотя, в сущности, он не был военным преступником. Институт порадовал меня сообщением, что Хейнц сейчас в Ирландии, он главный управляющий барона Ульриха Вертера фон Швефельбада. Фон Швефельбад после войны купил большое поместье в Ирландии.
Институт сообщил мне, что Хейнц давал показания по делу о смерти Гитлера, потому что случайно оказался в бункере Гитлера, когда облитое бензином тело горело, но было еще узнаваемо.
Привет отсюда, Хейнц, если ты это прочтешь.
Я действительно любил тебя, насколько я способен кого-нибудь любить.
Ты, я вижу, тоже хоть кого вокруг пальца обведешь!
Что ты делал в бункере Гитлера – искал свой мотоцикл и своего лучшего друга?
Глава двадцать вторая.
Содержимое старого чемодана…
– Послушай, – сказал я моей Хельге в Гринвич Вилледж после того, как рассказал ей то немногое, что знал о ее матери, отце и сестре, – эта мансарда не может быть любовным гнездышком даже и на одну ночь. Мы возьмем такси. Поедем в какую-нибудь гостиницу. А завтра мы выкинем все это барахло и купим все совершенно новое. А потом поищем действительно приятное место для жилья.
– Я очень счастлива и тут, – сказала она.
– Завтра, – сказал я, – мы найдем кровать, такую же, как наша старая – две мили в длину и три в ширину и с изголовьем, прекрасным, как закат солнца в Италии. Помнишь? О боже, помнишь?
– Да, – сказала она.
– Сегодняшняя ночь в гостинице, а завтрашняя в такой постели.
– Мы едем сию минуту?
– Как скажешь.
– Можно я сначала покажу тебе мои подарки?
– Подарки?
– Подарки для тебя.
– Ты – мой подарок. Что мне еще надо?
– Это тебе, наверное, тоже надо, – сказала она, открывая замки чемодана. – Надеюсь, надо. – Она раскрыла чемодан. Он был набит рукописями. Ее подарком было собрание моих сочинений, моих серьезных