него.
Не пользуясь расположением братьев, я пытался завоевать симпатию сестер. Но Энни выказывала по отношению ко мне такое же недоброжелательство, как и братья. Не проходило дня, чтобы она не устраивала мне какой-нибудь каверзы, и я должен сказать — она была чрезвычайно изобретательна.
Оставалась только маленькая Кэт. Ей было всего три года, и потому она не могла еще действовать заодно со всеми. Она позволяла мне ласкать себя, во-первых, потому, что я заставлял Капи проделывать для нее различные фокусы, а во-вторых, потому, что я приносил ей сладости, которые во время представления дарили нам богатые дети, с важным видом заявляя: «Для собаки». Я с благодарностью принимал их, так как это давало мне возможность сохранять расположение маленькой Кэт.
Итак, изо всей семьи — той семьи, к которой я питал такую нежность в момент своего приезда в Англию, — лишь одна Кэт позволяла мне любить себя. Дедушка продолжал яростно плеваться всякий раз, когда я к нему приближался. Отец вспоминал обо мне только вечером, принимая нашу выручку. Мать по большей части была не в себе. Какое горькое разочарование!
Маттиа отлично угадывал мои грустные мысли и то, что их вызывало; тогда он, как бы рассуждая сам с собой, говорил:
— Поскорей бы получить ответ от матушки Барберен!
Мы просили адресовать нам письмо до востребования и потому ежедневно заходили на главный почтамт. И вот наконец мы получили это долгожданное письмо.
Главный почтамт — не очень подходящее место для чтения. Мы вышли на улицу, чтобы успокоиться, и там я вскрыл письмо матушки Барберен, которое было написано по ее просьбе:
«Дорогой Реми!
Ты просишь сообщить, как выглядели пеленки, в которые ты был завернут. Я легко могу это сделать, потому что бережно сохранила все твои вещи, думая, что они пригодятся тебе, в случае если родители будут тебя разыскивать.
Прежде всего должна сказать, что настоящих пеленок у тебя не было. Если я говорила тебе про пеленки, то просто по привычке, потому что наши дети всегда были запеленаты. Ты же не был запеленат — ты был одет. Вот какие вещи были на тебе: нарядный кружевной чепчик, распашонка из тонкого полотна, обшитая кружевцами, фланелевое одеяльце, белые шерстяные чулочки, вязаные белые башмачки с кисточками, длинное платьице из белой фланели и, наконец, длинная шубка с капюшоном из белого кашемира, с красивой вышивкой.
Полотняной пеленки у тебя не оказалось, так как ее заменили у полицейского комиссара простой салфеткой. Должна прибавить, что ни одна из этих вещей не была помечена. Впрочем, фланелевое одеяльце и распашонка имели, по-видимому, метки, но те углы, где обычно ставится метка, были отрезаны — очевидно, для того, чтобы затруднить поиски. Вот и все, дорогой Реми, что я могу тебе сообщить. Если ты думаешь, что эти вещи могут тебе понадобиться, напиши, я их тебе вышлю.
С удовольствием сообщаю тебе, что корова наша вполне здорова. Она по-прежнему дает много молока, и благодаря ей я живу, ни в чем не нуждаясь. Когда я смотрю на нее, то всегда вспоминаю тебя и твоего доброго товарища, маленького Маттиа.
Я буду очень рада получить от тебя весточку, и, надеюсь, хорошую. Ты такой ласковый и любящий мальчик, что не можешь не быть счастлив в своей семье. Отец, мать, братья и сестры — все безусловно полюбят тебя так, как ты этого заслуживаешь.
Прощай, мое дорогое дитя, сердечно тебя целую.
«Милая матушка Барберен, — с грустью подумал я, — как она добра ко мне! Она любит меня, ей кажется, что все на свете должны любить меня так же, как она».
— Что за славная женщина, — сказал Маттиа, — она и про меня вспомнила! Но если б она даже забыла обо мне, я все же очень благодарен ей за письмо. Здесь все так подробно описано, что господину Дрисколу не следует ошибаться, перечисляя вещи, бывшие на тебе в тот день.
— Он мог позабыть их.
— Нельзя забыть, во что был одет пропавший ребенок, раз по этой одежде надеешься его найти.
Мне очень трудно было спросить у отца, как я был одет в тот день, когда меня украли. Если бы я задавал вопрос без всякого умысла, все было бы просто, но тайный мой замысел как раз и делал меня застенчивым и робким.
Но вот однажды, когда холодный дождь заставил нас вернуться домой раньше обыкновенного, я набрался храбрости и завел разговор о предмете, вызывавшем во мне такую мучительную тревогу.
При первых словах отец пристально посмотрел мне прямо в лицо, как он это делал обычно, когда его задевало то, что я ему говорил. Однако я выдержал его взгляд лучше, чем предполагал. Он быстро подавил свой гнев и улыбнулся. Правда, в этой улыбке было что-то жестокое, но все же он улыбался.
— В моих розысках мне лучше всего помогло то, что я мог точно описать одежду, в какую ты был одет, — произнес он. — Кружевной чепчик, полотняная распашонка с кружевами, одеяльце и платьице из фланели, шерстяные чулки, вязаные башмачки, шубка с капюшоном из белого кашемира, с вышивкой Я очень рассчитывал на метку «Ф. Д.», то есть Фрэнсис Дрискол. Но метки были предусмотрительно отрезаны той, которая тебя украла; она считала, что это помешает тебя найти. Пришлось предъявить твое свидетельство о крещении, его мне вернули, оно у меня здесь.
И он с необычайной любезностью начал рыться в ящике, а затем подал мне бумагу с печатями.
— Если вы разрешите, пусть Маттиа мне ее переведет.
— Охотно разрешаю.
Из перевода, который кое-как сделал Маттиа, я узнал, что родился в четверг 2 августа и был сыном Патрика Дрискола и его жены Маргарет Грэнж.
Каких еще доказательств можно было требовать!
Тем не менее Маттиа, по-видимому, этим не удовлетворился. Вечером, когда мы ушли в нашу повозку, он снова приник к моему уху, как он это делал всегда, когда ему нужно было сообщить мне что-нибудь по секрету, и прошептал:
— Хочешь, я тебе скажу одну вещь, которая не выходит у меня из головы? Ты не ребенок господина Дрискола — ты ребенок, украденный им.
Я хотел возразить, но Маттиа уже взобрался на свою койку. Если б я был на месте Маттиа, я бы так же фантазировал, как он, но я не мог себе этого позволить, поскольку дело касалось моего отца.
Что может быть ужаснее сомнений! А я сомневался во всем, хотя и не хотел сомневаться. Был ли этот человек моим отцом? Была ли эта женщина моей матерью? И вся эта семья — моей семьей?
Мог ли я предполагать, что когда-нибудь буду горько плакать оттого, что у меня есть семья!
Как узнать правду? Я был не в состоянии разрешить мучившие меня вопросы.
На сердце было бесконечно тяжело, а между тем приходилось петь, играть веселые танцы, смеяться и паясничать. Лучшими днями для меня были воскресенья, потому что по воскресеньям музыка на улицах Лондона запрещалась и я мог спокойно предаваться печальным мыслям, гуляя с Маттиа и Капи.
Я мало походил теперь на того мальчика, каким был еще несколько месяцев назад.
В одно из воскресений, когда я собрался уходить с Маттиа, отец остановил меня, сказав, что я ему понадоблюсь, и отправил Маттиа гулять одного. Дедушка мой находился в своей комнате, мать ушла куда-то с Энни и Кэт, а братья бегали по улице. Дома оставались только отец и я. Около часу мы были одни, а затем в дверь постучали. Отец пошел открывать и вернулся в сопровождении мужчины, который совсем не походил на его обычных посетителей. Это был хорошо одетый господин с надменным и скучающим выражением лица; на вид ему было лет пятьдесят. Больше всего меня поразила его улыбка: движением губ он обнажал все зубы, белые и острые, как зубы молодой собаки, и трудно было понять, хочет ли он улыбнуться или укусить.
Разговаривая по-английски с отцом, он поминутно смотрел в мою сторону. Но когда встречался со мной глазами, тотчас же отворачивался.
Поговорив несколько минут, он перешел с английского на французский, на котором объяснялся