Для новейшего читателя, отделенного от аудитории Эразма веками, наиболее живой интерес представляет, вероятно, первая часть «Похвального слова», покоряющая неувядаемой свежестью парадоксально заостренной мысли и богатством едва уловимых оттенков. Глупость неопровержимо доказывает свою власть над всей жизнью и всеми ее благами. Все возрасты и все чувства, все формы связей между людьми и всякая достойная деятельность обязаны ей своим существованием и своими радостями. Она — основа всякого процветания и счастья. Что это — в шутку или всерьез? Невинная игра ума для развлечения друзей или пессимистическое «опровержение веры в разум»? Если это шутка, то она, как сказал бы Фальстаф, зашла слишком далеко, чтобы быть забавной. С другой стороны, весь облик Эразма не только как писателя, но и как человека — общительного, снисходительного к людским слабостям, хорошего друга и остроумного собеседника, человека, которому ничто человеческое не было чуждо, любителя хорошо поесть и тонкого ценителя книги, — весь облик этого гуманиста, во многом как бы прототипа Пантагрюэля Рабле [285], исключает безрадостный взгляд на жизнь, как на сцепление глупостей, где мудрецу остается только, по примеру Тимона, бежать в пустыню (гл. XXV).
Сам автор (в предисловии и в позднейших письмах) дает на этот вопрос противоречивый и уклончивый ответ, считая, очевидно, что sapienti sat — «мудрому достаточно» и читатель сам в состоянии разобраться. Но если кардиналы забавлялись «Похвальным словом», как шутовской выходкой, а папа Лев Х с удовольствием отмечал: «Я рад, что наш Эразм тоже иногда умеет дурачиться», то некоторые схоласты сочли нужным выступить «в защиту» разума, доказывая, что раз бог создал все науки, то «Эразм, приписывая эту честь Глупости, кощунствует». (В ответ Эразм иронически посвятил этому «защитнику разума», некоему Ле Куртурье, две апологии.) Даже среди друзей кое-кто советовал Эразму для ясности написать «палинодию» (защиту противоположного тезиса), что-нибудь вроде «Похвалы Разуму» или «Похвалы Благодати»… Не было недостатка, разумеется, и в читателях вроде Т. Мора, оценивших юмор мысли Эразма. Любопытно, что и новейшая буржуазная критика на западе стоит перед той же дилеммой, но — в соответствии с реакционными тенденциями истолкования культуры гуманизма и Возрождения, характерными для модернистских работ — «Похвала Глупости» все чаще интерпретируется в духе христианской мистики и прославления иррационализма.
Однако заметим, что эта дилемма никогда не существовала для непредубежденного читателя, который всегда видел в произведении Эразма под лукавой пародийной формой защиту жизнерадостного свободомыслия, направленную против невежества во славу человека и его разума. Именно поэтому «Похвальное слово Глупости» и не нуждалось в дополнительной «палинодии» типа «Похвалы Разуму» [286].
Через всю первую «философскую» часть речи проходит сатирический образ «мудреца», и черты этого антипода Глупости оттеняют основную мысль Эразма. Отталкивающая и дикая внешность, волосатая кожа, дремучая борода, облик преждевременной старости (гл. XVII). Строгий, глазастый, на пороки друзей зоркий, в дружбе пасмурный, неприятный (гл. XIX). На пиру угрюмо молчит и всех смущает неуместными вопросами. Одним своим видом портит публике всякое удовольствие. Если вмешается в разговор, напугает собеседника не хуже, чем волк. Если надо что-либо купить или сделать — это тупой чурбан, ибо он не знает обычаев. В разладе с жизнью рождается у него ненависть ко всему окружающему (гл. XXV). Враг всяких природных чувствований, некое мраморное подобие человека, лишенное всех людских свойств. Не то чудовище, не то привидение, не знающее ни любви, ни жалости, подобно холодному камню. От него якобы ничто не ускользает, он никогда не заблуждается, все тщательно взвешивает, все знает, всегда собой доволен; один он свободен, он — все, но лишь в собственных помышлениях. Все, что случается в жизни, он порицает, во всем усматривая безумие. Не печалится о друге, ибо сам никому не друг. Вот он каков, этот совершенный мудрец! Кто не предпочтет ему последнего дурака из простонародья (гл. XXX) и т. д.
Это законченный образ схоласта, средневекового кабинетного ученого, загримированный — согласно литературной традиции этой речи — под античного мудреца-стоика. Это рассудочный педант, ригорист и аскет, принципиальный враг человеческой природы. Но с точки зрения живой жизни его книжная обветшалая мудрость — скорее абсолютная глупость.
Все многообразие конкретных человеческих интересов никак не сведешь к одному только знанию, а тем более к отвлеченному, оторванному от жизни книжному знанию. Страсти, желания, поступки, стремления, прежде всего стремление к счастью, как основа жизни, более первичны, чем рассудок и если рассудок противопоставляет себя жизни, то его формальный антипод — глупость — совпадает со всяким началом жизни. Эразмова Мория есть поэтому сама жизнь. Она синоним подлинной мудрости, не отделяющей себя от жизни, тогда как схоластическая «мудрость» — порождение подлинной глупости.
Речь Мории в первой части внешне как бы построена на софистической подмене абстрактного отрицания конкретной положительной противоположностью. Страсти не есть разум, желание не есть разум, счастье — не то, что разум, следовательно, все это — нечто неразумное, то есть Глупость (по приему «не белое, следовательно — черное»). Мория здесь пародирует софистику схоластических аргументации. Глупость, поверив «тупому чурбану», «некоему мраморному подобию человека», что он и есть подлинный мудрец, а вся жизнь человеческая — не что иное, как забава Глупости (гл. XXVII), попадает в заколдованный круг известного софизма о критянине, который утверждал, что все жители Крита — лгуны. Через 100 лет эта ситуация повторится в первой сцене шекспировского «Макбета», где ведьмы выкрикивают: «Прекрасное — это гнусное, гнусное — прекрасное» (трагический аспект той же мысли Эразма о страстях, царящих над человеком). Доверие к пессимистической «мудрости» и здесь и там подорвано уже самым рангом этих прокуроров человеческой жизни. Чтобы вырваться из заколдованного круга, надо отбросить исходный тезис, где «мудрость» противопоставляет себя «неразумной» жизни.
Мория первой части — это сама Природа, которой нет нужды доказывать свою правоту «крокодилитами, соритами, рогатыми силлогизмами» и прочими «диалектическими хитросплетениями» (гл. XIX). Не категориям логики, а желанию люди обязаны своим рождением — желанию «делать детей» (гл. XI). Желанию быть счастливыми люди обязаны любовью, дружбой, миром в семье и обществе. Воинственная угрюмая «мудрость», которую посрамляет красноречивая Мория, — это псевдорационализм средневековой схоластики, где рассудок, поставленный на службу вере, педантически разработал сложнейшую систему регламентации и норм поведения. Аскетическому рассудку дряхлеющего средневековья, старческой скудеющей мудрости опекунов жизни, почтенных докторов теологии противостоит Мория — новый принцип Природы, выдвинутый гуманизмом Возрождения. Этот принцип отражал прилив жизненных сил в европейском обществе в момент рождения новой буржуазной эры.
Жизнерадостная философия речи Мории часто вызывает в памяти раннюю ренессансную новеллистику, комические ситуации которой как бы обобщены в сентенциях Глупости. Но еще ближе к Эразму (в особенности своим тоном) роман Рабле. И как в «Гаргантюа и Пантагрюэле» «вино» и «знание», физическое и духовное, — неразрывны, как две стороны одного и того же, так и у Эразма наслаждение и мудрость идут рука об руку. Похвала Глупости — это похвала разуму жизни. Чувственное начало природы и мудрость не противостоят друг другу в цельной гуманистической мысли Возрождения. Стихийно-материалистическое чувство жизни уже преодолевает христианский аскетический дуализм схоластики. Но, далекое от законченной систематизации, оно еще не пришло к тому односторонне рассудочному и абстрактному пониманию жизни, отвергающему свободные и яркие краски, о котором говорят Маркс и Энгельс, характеризуя в лице Гоббса материализм XVII века, как «враждебный человеку» [287].
Наоборот, Мория Эразма — субстанция жизни в первой части речи — благоприятна для счастья, снисходительна и «на всех смертных равно изливает свои благодеяния». Она, как материя Бэкона, «улыбается своим поэтическим чувственным блеском всему человеку» [288].
Как в философии Бэкона «чувства непогрешимы и составляют источник всякого знания», а подлинная мудрость ограничивает себя «применением рационального метода к чувственным данным», так и у Эразма чувства, — порождения Мории, — страсти и волнения (то, что бэкон называет «стремлением», «жизненным духом») направляют, служат хлыстом и шпорами доблести и побуждают человека ко всякому доброму делу (гл. XXX).
Мория, как «поразительная мудрость природы» (гл. XXII), Это доверие жизни к самой себе, противоположность безжизненной мудрости схоластов, которые навязывают жизни свои предписания.