всех слоев парижского населения. Они явились сюда в рабочем платье или в костюме буржуа, остриженные по-римски в кружок или с короткой косицей, перехваченной бантом, в треуголке, надвинутой на глаза, в круглой шляпе, съехавшей на затылок, или в красном колпаке, натянутом на уши. Одни были в жилетах, фраках и коротких панталонах, как при старом режиме, другие – в карманьолах и полосатых штанах на манер санкюлотов. Обутые в высокие сапоги, в туфли с пряжками или в деревянные башмаки, они являли своим видом все разнообразие мужской одежды, бывшей тогда в ходу. Так как каждый из них заседал уже не в первый раз, то все они чувствовали себя на скамье присяжных непринужденно, и Гамлен завидовал их спокойствию. Сердце у него учащенно билось, в ушах звенело, глаза заволакивал туман, и все окружающее принимало тусклый оттенок.
Когда судебный пристав объявил: «Суд идет!», трое судей, поднявшись на небольшое возвышение, уселись за зеленым столом. На них были треуголки с кокардами, украшенные пышным черным плюмажем, и судейские мантии; на груди, на трехцветной ленте, висела большая серебряная медаль. Впереди них, у подножия эстрады, в таком же костюме сидел товарищ общественного обвинителя. Секретарь занял место между судейским столом и пустым креслом обвиняемого. Гам-лен видел этих людей, непохожих на то, какими он знал их до сих пор; они казались более красивыми* более величественными, более грозными, хотя держались очень просто: перелистывали бумаги, подзывали судебного пристава, перегнувшись назад, выслушивали сообщение какого-нибудь присяжного или дежурного офицера.
Над местами для судей висели таблицы с Декларацией Прав Человека; по обеим сторонам от них, у старинных, феодальных стен, – бюсты Ле-Пельтье, де-Сен-Фаржо и Марата. Напротив судейского стола, в глубине зала, находилась трибуна для публики. Первый ряд занимали женщины: блондинки, брюнетки, седые – все в высоких чепцах, плиссированные кружева которых затеняли им щеки; на груди, которой мода придавала однообразную полноту груди кормилицы, лежала крест-накрест белая косынка или топорщился нагрудник синего передника. Все сидели, скрестив руки на перилах трибуны. Позади них ступеньки лестницы были усеяны гражданами, одетыми с тем разнообразием, которое придавало тогда парижской толпе странный и живописный вид. Направо, у входа, за сплошным барьером, были стоячие места для публики. На этот раз там было мало народу. Дело, подлежавшее рессмотрению этой секции, привлекало немногих зрителей: несомненно, в других секциях Трибунала, заседавших одновременно, разбирались более интересные дела.
Это обстоятельство несколько успокаивало Гамлена: он был слишком взволнован, чтобы вынести лихорадочную атмосферу крупных процессов. Он подмечал мельчайшие подробности: вату в ухе секретаря, чернильное пятно на папке обвинителя. Словно сквозь увеличительное стекло, видел он капители, изваянные в эпоху, когда было утрачено всякое понимание классических стилей, и венчавшие гирляндами крапивы и остролиста готические колонны. Но взгляд его ежеминутно обращался к старинному креслу, обитому алым утрехтским бархатом, потертым на сиденье и потемневшим на ручках. У всех входов стояли вооруженные национальные гвардейцы.
Наконец, под конвоем гренадеров, появился обвиняемый. Как полагалось по закону, он не был закован в кандалы. Это был мужчина лет пятидесяти, худощавый, сухой, смуглый, почти совсем лысый, со впалыми щеками, с тонкими фиолетовыми губами, одетый по старинной моде во фрак цвета бычьей крови. У него, вероятно, была лихорадка, ибо глаза блестели, как драгоценные камни, а щеки, казалось, были покрыты лаком. Он сел, скрестив непомерно худые ноги, и обхватил колени большими руками с узловатыми пальцами. Звали его Мари-Адольф Гийерг,
и обвинялся он в хищениях по интендантским поставкам республике. Обвинительным актом ему инкриминировалось множество серьезных злоупотреблений, но ни одно из них не было доказано безусловно. На вопрос, признает ли он себя виновным, Гийерг отверг большинство приписываемых ему деяний, остальные же объяснил в благоприятном для себя смысле. Он выражался чрезвычайно точно и сдержанно, удивительно искусно и производил впечатление человека, с которым лучше не иметь деловых сношений. Когда судья задавал ему затруднительный вопрос, его лицо было все так же спокойно, а речь уверенна, но руки, сложенные на груди, судорожно сжимались. Гамлен заметил это и шепнул на ухо своему соседу, художнику:
– Посмотрите на его большие пальцы!
Первый свидетель, которого выслушали, дал крайне невыгодные для подсудимого показания. На них-то и было построено все обвинение. Следующие свидетельства, напротив, были благоприятны для Гийерга. Обвинитель выступил с горячей речью, но не сумел доказать ничего определенного. Адвокат говорил с подкупающей искренностью и этим завоевал своему подзащитному симпатии, которые тот сам не смог вызвать у суда. Объявили перерыв, и присяжные удалились в совещательную комнату. Там, после довольно путаных и ничего не выяснивших прений, голоса разделились приблизительно поровну. На одной стороне оказались безучастные, холодные резонеры, остававшиеся бесстрастными при любых обстоятельствах; на другой – те, которые давали волю чувству, мало считались с доводами рассудка и судили, слушаясь сердца. Они всегда выносили обвинительный приговор. Это были подлинные патриоты: они думали только о республике и не заботились об остальном. Их позиция произвела сильное впечатление на Гамлена, который сознавал себя солидарным с ними.
«Этот Гийерг, – размышлял он, – ловкий мошенник, негодяй, спекулировавший на фураже нашей кавалерии. Оправдать его – значит отпустить на свободу изменника, предать отечество, обречь армию на разгром». И Гамлену уже мерещились республиканские гусары на спотыкающихся лошадях, изрубленные неприятельской конницей… «А что, если Гийерг невиновен?»
Он вспомнил вдруг о Жане Блезе, которого тоже подозревали в злоупотреблениях при поставках. И сколько их еще, таких Гийергов и Блезов, играющих на руку врагам республики, подготовляющих ее гибель. Необходим устрашающий пример. Но если Гийерг невиновен?..
– У нас нет улик, – произнес вслух Гамлен.
– Бесспорных доказательств никогда не бывает, – возразил, пожимая плечами, старшина присяжных, испытанный патриот.
В конце концов семь голосов высказалось за осуждение и восемь – за оправдание.
Присяжные вернулись в зал, и заседание возобновилось… Каждый должен был мотивировать приговор, и все по очереди говорили перед пустым креслом подсудимого. Одни были многоречивы; другие ограничивались двумя – тремя словами; некоторые говорили совсем невразумительно.
Когда дошла очередь до Гамлена, он встал и произнес:
– Чтобы обвинить кого-либо в столь тяжком преступлении, как лишение защитников отечества средств к победе, нужны улики, а их у нас нет.
Большинством голосов подсудимый был признан невиновным.
Гийерга опять ввели в зал суда, его появление вызвало среди публики благожелательный шепот, возвещавший ему оправдательный приговор. Теперь это был совсем другой человек. Сухие черты расправились, рот смягчился. Он сразу стал представительнее, его лицо выражало невинность. Председатель взволнованным голосом прочитал постановление суда, объявлявшее его свободным; зал разразился рукоплесканиями. Жандарм, который привел Гийерга, кинулся ему в объятия. Председатель поздравил его и братски облобызал. Присяжные расцеловали его. Гамлен обливался слезами радости.
Во дворе Суда, освещенном последними лучами солнца, гудела толпа. Четыре секции Трибунала вынесли накануне тридцать смертных приговоров, и «вязальщицы», примостившись на ступенях парадной лестницы, ожидали отъезда телег. Но Гамлен, спускаясь вниз вместе с присяжными и публикой, не видел, не слышал ничего: он думал лишь об акте справедливости и человеколюбия, который он только что совершил, и радовался, что ему удалось распознать невинного. Во дворе Элоди, бледная, улыбаясь сквозь слезы, кинулась к нему в объятия и замерла в них. Придя немного в себя, она заговорила:
– Эварист, вы прекрасны, вы добры, вы великодушны! Здесь, в зале, звук вашего голоса, мужественный и мягкий, пронизывал меня всю магнетическими волнами. Я была наэлектризована им. Я все время смотрела на вас там, на скамье. Я видела только вас. А вы, друг мой, и не догадывались о моем присутствии? Ничто не подсказало вам, что я здесь? Я сидела на трибуне, во втором ряду направо. Боже, как приятно делать добро! Вы спасли этого несчастного. Если бы не вы, все было бы кончено: он бы погиб. Вы вернули его жизни, ласкам близких. В эту минуту он, должно быть, благословляет вас. Эварист, я счастлива и горда тем, что люблю вас!
Под руку, тесно прижавшись друг к другу, шли они по улицам и чувствовали себя такими легкими,