Л.: «ГрОб-Студия» — это очень сложная кухня. В 1995 году наконец-то появился восьмиканальник, пульт фирменный. Писали альбом, который оказался очень тяжелым. Писали его при задействовании огромного количества стимуляторов, наркотиков. В этих альбомах ни одной, наверное, ноты, сыгранной или спетой в нормальном, «трезвом» состоянии. Все делалось на износ.
А.К.: Выходят сразу два альбома?
Л.: Да. Первый — Солнцеворот, как бы 1995 года, второй Невыносимая Легкость Бытия — 96-го.
А.К.: Ты заметил, что дистанция между ГО и публикой — все больше?
Л.: Она с каждым годом все растет и становится все непреодолимее. С другой стороны, кто с нами остается сейчас — люди, которым это необходимо… Голландцы снимали репортаж и опрашивали всевозможный народ на концерте. Один сказал, что ему наплевать, фашисты мы или коммунисты, самое важное, что мы выражаем эмоции, которые он испытывает постоянно. Мы эти эмоции выражали и выражаем, а людей, которые их испытывают, становится все меньше.
С другой стороны, появляется определенный контингент, причем совсем молодежный, то, что называется пацаны, которые что-то слышат и понимают не на уровне интеллекта. К которому мы никогда не обращались.
Все, что мы делаем, — это эмоциональное все-таки дело. Во всяком случае развесистая дуля всей этой мрази… для всех БэГэ там и для всего этого дерьма. В целом я удручен, потому что поколение мы проиграли. В большинстве своем это, конечно, подонки, мразь.
А.К.: В знаменитом интервью в «Контркультуре» № 3 ты говорил о смерти духа. Что ты скажешь сейчас?
Л.: Не могу в двух словах, конечно, объяснить. Ситуация абсолютно плачевная, всем ясно. В политическом плане мы уже не люди. Все, мы хуже албанцев. Судя по последнему футбольному матчу с Кипром — хуже киприотов. Смерть духа? На Западе она уже давно произошла. У нас — не знаю, но уже близко.
Если народ выбирает Ельцина, так чего этот народ достоин?
Политика сейчас для нас стала жестокой реальностью. Если не оказываешь сопротивления, имеешь неприятности, унижения и притеснения все большие. И если народ соглашается, причем в самом плачевном и позорном смысле, чего тогда ожидать? Грядет либо катастрофа, либо революция.
Мы начинаем новый этап 'Русского Прорыва'. Я надеюсь, что к нему присоединится КАЛИНОВ МОСТ. Предварительное согласие на этот счет вроде бы есть.
А.К.: Для тебя самого Сибирь остается по-прежнему чем-то особенным?
Л.: Конечно, но если говорить о населении… У нас разруха, как и везде, но мелкая, вялотекущая. В Москве заметно расстояние между верхами и низами. У нас от голода никто не мрет, бомжей не такое изобилие, бандитов поменьше. Но в целом ощущение откровенной децентрализации. Москва — наплевать, страны единой тоже нет. Живем здесь сами по себе, скоро у нас деньги свои наверняка появятся… Колчаковщина такая. Так что все, началось.
А.К.: А что для тебя есть Родина?
Л.: Родина для меня — Советский Союз. Я здесь родился.
А.К.: А ощущение Родины?
Л.: Ощущение Родины — это язык, ландшафт, это идея, определенная идеология, символика, традиция, эстетика и мораль. Сейчас эстетика нашего государства российского — другая, мораль — другая, вообще никакой нет, территория — и та уже не та…
Распад полный. Смердит кругом. Я ездил по стране с «акустиками» этак года три достаточно интенсивно. Весьма удручающее впечатление. Особенно после того, как войну в Чечне проиграли. Собственно говоря, не проиграли, а… сдали.
А.К.: Ты выступал последние годы с концертами на юге России?
Л.: Да, там у меня на концерте было больше половины народу в зале тех, кто в Чечне воевал. Контрактники, казаки. Отличнейшие люди. Дарили патроны на память.
А.К.: Твоя публика поменялась?
Л.: Я думаю, нет. Та же самая, только еще более злая и яростная. Так же, как и я, ставший еще более националистом и еще более коммунистом.
Она сменилась после возникновения 'Русского Прорыва', разделившись в целом на два лагеря: первый — эстеты, интеллигенты, «демократы». И вторая часть публики — живая, деятельная, боевая. Экстремисты. Вояки. Публика у нас — красочная. Это и националисты, и ультракоммунисты, и, разумеется, анархисты, и просто — яркие люди.
А.К.: В свое время ты говорил, что одиночки опаснее для социума, чем целое движение.
Л.: Когда творческие одиночки собираются в стаю, происходят революции, тогда происходит самое страшное для этого тоталитарно- обывательского мироустройства.
Теперешний режим и есть режим одиночек. Настоящих, клинических, идейных. Всех этих краснопиджачных. которые друг друга боятся, понимаешь? Демократия — это и есть режим, где каждый сам по себе, где у каждого свой особняк; против них идут массы…
А.К.: То есть с появлением 'Русского Прорыва' был избран путь коллективного спасения?
Л.: Да. В этом смысле мы смыкаемся с православием, с истинным христианством.
А. К.: А что повлияло на такой выбор для тебя лично?
Л.: Что значит: повлияло? Если бы было необходимо личное спасение, я бы группу не собрал.
А. К.: А были люди, ко мнению которых ты прислушивался?
Л.: Прислушиваться я, конечно, прислушиваюсь Я могу много назвать людей, кого я уважаю, но мнение всегда сугубо свое. Мне очень нравится Александр Зиновьев. В принципе я читаю «Завтра», 'Советскую Россию', но, наверное, ближе все-таки Зиновьев. Но я не могу сказать, что они на меня влияют. Я с ними солидарен.
А.К.: В прошлом году умер Сергей Курехин, с которым ты был знаком.
Л.: Очень, честно говоря, жалко, что мы с ним так и не записались, хотя ужасно хотелось.
В первый раз я с ним играл очень давно, году этак в 1983-м, в Москве… Это был один из первый концертов, когда я на сцене появился. Но в целом это был блистательный мистификатор-пианист. Мы ему с Кузьмой стих посвятили, памяти его.
А.К.: Ты как-то говорил в одном из интервью о том, что творчество граничит со смертью и смерть является главным вдохновляющим фактором.
Л.: Конечно, такое может быть. Но я бы сейчас выразился иначе. Особенно после моих экспериментов с ЛСД (года, наверное, четыре на них ушло). Смерти нет, есть нечто другое. Испытание. Подвиг. После ЛСД я убедился в том, что воля человеческая безгранична. И сила человеческая безгранична, и сила творчества, ума и т. д.
А.К.: А свобода?
Л.: А Свобода, ну я скажу известную фразу: высшая свобода — это отказ от всей свободы (смеется).
Свобода с точки зрения политики сейчас — это нивелирование всех ценностей, которые имели значимость доселе. Слова чего-то стоят, когда ты можешь за них жестоко поплатиться, страшно жестоко. Когда тебя убьют за эти слова. При свободе слова все слова — болтовня.
А.К.: А что долг для тебя в таком случае?
Л.: Долг?… Долг — это Родина. Это — сопротивление. Это — война. Это — правда. Это то, что ты должен сделать в этом мире.
А.К.: Почему ты вернулся к названию ГРАЖДАНСКАЯ ОБОРОНА?
Л.: Ну как, это — символ. Это центр, откуда все берется. Вокруг которого кучкуются всевозможные проекты — КОММУ H ИЗ МЫ, сольники и т. д. ГРАЖДАНСКАЯ ОБОРОНА вообще группа… Да, это панк, да, но панк очень психоделический. И до сих пор я считаю, что единственный такой в стране. Больше таких групп я не слыхал, и вообще.
А.К.: Теперь хочу тебя спросить о твоей самореализации.
Л.: Реализовался я на 100 %, причем это могу сказать без всякой ложной скромности. Об этом очень хорошо Ринго Старр как-то сказал: на определенном уровне однажды берешь барьер 100 % и выше этой