со своим отцом в доме над аптекой. Он так же ненавязчиво обмолвился о том, что Марчелло еще не отдан никуда в ученье и если вдруг Эрнесто понадобится помощник…
Когда они наконец ушли, мы зажгли каждый по факелу и молча стали подниматься наверх, к заветной цели. Мы без остановки миновали гостиную и спальню, пока не достигли четвертого этажа. Там наше семейное трио в нерешительности остановилось перед дверью в лабораторию.
— Она уцелела, мамочка, — вымолвил Леонардо. — Мы спасли ее, чтобы снова мыслить. Исследовать. Экспериментировать.
Я глубоко вздохнула и толкнула дверцу.
Зрелище, открывшееся нам, свидетельствовало о поспешном паническом бегстве. На полу остались осколки разбитой мензурки. Давным-давно остывший алхимический очаг успел покрыться пылью.
На меня вдруг волной нахлынули воспоминания. Вот я открываю эту дверь тридцать лет назад, братаюсь в этих стенах с самыми отважными и досточтимыми умами своего времени. Приобщением к этому братству я обязана отцу, стоящему сейчас рядом со мной. Это он когда-то не побоялся передать дочери ключи к познанию всего мира. Ничего не было бы и без моего сына. Жить подле него стало для меня необходимостью. Материнская любовь и привела меня в этот город, в этот дом, в эту лабораторию. Память уносила меня все дальше, к той ночи в Винчи, когда мы с папенькой — я в исступлении утраченной любви, а он из страха потерять меня — не уследили за алхимическим огнем и дали ему угаснуть. Я будто наяву увидела и Веспасиано Бистиччи, во всеуслышание вычитывающего из манускрипта тысячелетней древности магические тайны, и Фичино с Ландино и Пульчи, обсуждающих свойства ртути. Загорелый Лоренцо в свободной белой сорочке, непринужденно развалясь на стуле и раздвинув колени, сидел передо мной, словно живой, и простирал ко мне руки, приглашая в свои объятия. Ту его улыбку мне никогда не забыть.
— Помогите-ка мне, — донесся до меня голос Леонардо.
Он успел принести снизу несколько трухлявых досок и теперь велел нам с папенькой расщепить их, а сам начал складывать обломки в очаг. Затем он вынул из сумки альбом, вырвал оттуда несколько листков и, смяв, подложил под кучку щепок. Угадав цель наших стараний, я с бьющимся сердцем взглянула на папеньку — его глаза возбужденно горели. Сгрудившись вокруг атенора, мы, прежде чем Леонардо чиркнул огнивом, прошептали каждый свою молитву:
— За великих наставников…
— За бессмертие разума…
— За любовь в сердце…
Затаив дыхание, я следила, как язычок пламени, поднесенный к бумаге, понемногу стал разгораться, отсвечивая синевой, и наконец весело вспыхнул светло-желтым, перескочив на сухие поленья. Неожиданно нас обдало жаром, согревшим нам лица и грудь.
Папенька положил руку мне на плечо, притянул к себе, а другой обнял Леонардо. Он снова окреп и стал бодрым, как прежде, после возвращения с Востока. Он молодел прямо на глазах, слушая, как шипят и щелкают дрова в камине.
— Разве мало благодеяний на мою долю! — едва слышно шепнул он.
— И на нашу тоже, — откликнулась я. — Мы все трое оделены сверх меры.
В камине громко треснул сучок. Мы вздрогнули и сами засмеялись своему испугу. Замечтавшийся о чем-то Леонардо очнулся, кинулся к куче поленьев и подкормил пламя в печи. Оно благодарно вспыхнуло с новой силой, почти осмысленной, оно так спешило возродиться после долгих лет небытия, суля нам вечную жизнь.
Мой сын, наверное, прозревал в нем феникса, вознесшегося вверх из холодного пепла подобно тому, как замыслил однажды взлететь сам Леонардо. А если замыслил, значит, когда-нибудь непременно добьется успеха. Взовьется в небеса. Моя душа воспарила, стоило мне вообразить, как выгнутся под напором воздуха прекрасные крылья из промасленной парусины, как ветер будет трепать волосы Леонардо, унося его все выше и выше в облака…
— Сколько книг предстоит распаковать! — услышала я оживленный и радостный папенькин голос.
— Дедушка, покажи мне, какие из них принести сюда, — предложил Леонардо, — а какие оставим в гостиной.
— Кое-какие надо отнести к нему в спальню, — предупредила я, — он любит читать на ночь при свечах.
— Пойдем, там разберемся.
Леонардо спустился вниз, уводя за собой папеньку. Я подложила в очаг полено потолще и задумалась, откуда впредь добывать топливо. Досок с витрины пока хватало, по крайней мере на предстоящую ночь, но назавтра нам предстояло запастись дровами впрок. Я решила, что это и будет первым поручением новому папиному помощнику, Марчелло…
Я неохотно прикрыла заслонку очага. Я могла бы без конца смотреть на наше сегодняшнее начинание, но, даже скрытый от моих глаз, алхимический огонь упорно горел — необоримый, согревающий, разжигающий умы всех, кто ему не противился.
Я удовлетворенно вздохнула и вспомнила всех Медичи: Лоренцо, его отца и деда.
«Где бы они ныне ни пребывали, видят ли они, — подумала я, — что над их Флоренцией вновь возжен Свет Разума?» И склонилась к тому, что все же видят.
ГЛАВА 42
Папенька непременно захотел остаться на ночь в своем новом жилище, а мы с Леонардо вернулись в Кастеллу Лукреции и, изрядно утомленные событиями прошедшего дня, крепко уснули.
Спустившись утром в гостиную, я застала сына за мольбертом, установленным у самого окна. На нем я заметила уже знакомую тонкую дощечку. Леонардо неторопливо раскладывал кисти и свежеприготовленные краски.
— Не откажешь мне в удовольствии?.. — увидев меня, улыбнулся он.
— Как я могу? У нас ведь сегодня праздник, Леонардо, — в кои-то веки! Мне кажется, что и дышится теперь куда легче!
Пока сын устраивал подушки на сиденье для позирования, я думала про себя: «Мы с тобой неразделимы в горе и в радости; я как тот морской рачок, прицепившийся к корабельному днищу. Проходят годы, и рачок с кораблем — остов, панцирь, тело — срастаются в одно целое».
Я подошла посмотреть на неоконченную картину — ту, для которой начала позировать в свой второй приезд в Милан. Она была невелика и обрамлена с боков нарисованными колоннами. На заднем плане, чрезмерно темном, почти гнетущем, вилась дорога, уводящая к скалистой бухте, обнесенной со всех сторон зазубренными горными вершинами и разверстыми пропастями. Непостижимо, но этот пейзаж выгодно оттенял исполненную кроткой безмятежности женщину, сидевшую на переднем плане.
Она была смутно знакома мне — и вовсе не знакома. Да, это была я, а впрочем, кто знает? Не так много времени за всю жизнь я уделяла изучению себя в зеркале. Дама на портрете была одета в платье оливкового цвета с низким вырезом — то самое, что Леонардо подарил мне ради моего повторного обретения женственности. Через ее левое плечо была перекинута светло-зеленая накидка, рукава коричневого оттенка, присобранные вверх множественными мягкими складками, открывали выше запястий покойно сложенные руки женщины. Она была моложе меня на добрых три десятка лет и поразительно красива. Возможно, ее лицо, излишне широкоскулое, с дерзким проблеском глаз, и казалось отчасти мужским, но это впечатление вполне уравновешивала, почти сводила на нет его женственная прелесть, порождая непреодолимое ощущение, будто изображенная на портрете особа, даже если она не Мадонна, то, во всяком случае, праматерь, познавшая все наслаждения и страдания рода человеческого.
Мастерство Леонардо проглядывало в мельчайших деталях портрета: в черных волосах женщины, разделенных посередине пробором и ниспадающих изящными завитками на ее мягко круглившуюся грудь, в нежной бахроме темных ресниц, в тонких розовеющих ноздрях и в биении голубой жилки в шейной