положительные очки, которые он успел заработать с начала разговора. Ника ненавидела такие, чисто мимические упражнения, в которых не участвовал взгляд, и уж наверняка – сердце. – Я вообще не встречал таких людей.
– Вот как? – бросила Ника, презрительно щурясь на собеседника. – Значит, мало общались с дураками!
– По – вашему, полностью довольны своей жизнью могут быть только дураки? – Генрих Петрович сделал пометку карандашом в блокноте. Таких пометок за время разговора с Никой он успел сделать около десяти, и ей бы очень хотелось их увидеть, несмотря на то что сеанс был чистой воды фикцией. Обсуждать свои личные вопросы, как советовал Ярослав, она не решилась. Трудно говорить о себе, вдвойне трудно – говорить о себе с человеком, который тебе неприятен, и уж совсем невозможно делать это, поместив свои реальные проблемы в вымышленную обстановку. «Как я могу объяснить, что меня часто нет дома, если «я» не работаю? К кому, в таком случае, ревнует мой «муж»? Почему я, любящая мать, оставляю на чужих людей своего «ребенка»? Из всего сказанного действительно следует, что я либо шляюсь по магазинам, либо завела любовника и еще недовольна, что муж ревнует… Он быстро поймает меня на лжи, если я буду приплетать свою настоящую жизнь!» И Ника решила лгать.
– Конечно, для меня глупость и счастье вообще синонимы! – решительно сказала она. – Я, например, была такой счастливой дурой, когда выходила замуж за богатого! Если бы мне кто-нибудь сказал пять лет назад, что я буду сидеть перед психиатром и жаловаться на жизнь, я бы такого провидца самого послала к психиатру! Но вот… Видно, поумнела с годами, а это вредно. У меня есть все для счастья, кроме самого счастья, и мне кажется… – Она приложила пальцы к вискам и тут же резко отдернула их, сыграв отчаяние: – Иногда кажется, что я схожу с ума в нашем большом доме! Он кажется мне пустым, хотя там есть мой сын, прислуга, по вечерам возвращается муж… Они все рядом, но иногда их для меня как будто не существует… И я сама кажусь себе такой чужой… Как будто я с собой незнакома. Иногда даже забываю свое имя, и тогда мне кажется, что если кто-то войдет в комнату, где я сижу, он увидит только стены и мебель, а меня… Меня там не будет. И в такие минуты я страшно боюсь, что кто-нибудь войдет!
Эта исповедь вырвалась у нее спонтанно, одно слово влекло за собой другое, и Ника говорила горячо, искренне, хотя вовсе не о себе. Она видела в этот миг тонкое лицо Ксении, ее светло-синие, печальные глаза, жест, которым та во время разговора поправляла на стройной шее жемчужное ожерелье. Эта женщина не выглядела счастливой, и при том, что она была полной хозяйкой особняка и прислуги, казалась совершенно чуждой всему, что ее окружало. Ника говорила как бы от ее имени, и, вероятно, ее псевдо- исповедь производила впечатление, потому что Генрих Петрович слушал внимательно и очень серьезно. Наконец она умолкла и, ожидая ответа, подняла на него глаза. Тот неожиданно встал и вышел из-за стола:
– На сегодня мы закончили. Если захотите продолжать – запишитесь у секретаря.
И не дав ей опомниться, торопливо вышел из кабинета. Ошеломленная Ника даже не попыталась его остановить. Придя в себя, она подняла с пола сумку, отключила диктофон и, движимая непреодолимым любопытством, оглядела письменный стол, надеясь увидеть блокнот, где делал пометки Генрих Петрович. Ее посетила безумная, но притягательная идея – похитить блокнот, наверняка содержащий массу интересного материала о пациентах. Однако осторожный психотерапевт не дал ей такой возможности – стол был пуст. Недовольная Ника вышла в приемную и кивнула Ярославу:
– Все на сегодня. Что, прошло сорок минут?
– Ровно сорок, – тот взглянул на часы. – Мало показалось или, наоборот, надоело?
Она презрительно хмыкнула, и Ярослав, взглянув на ее лицо, понимающе улыбнулся:
– Все-все, уходим. Я уже записал тебя на среду, на шесть вечера. Повезло – как раз во время приема позвонил постоянный клиент и отменил свой визит.
У Ники было свое мнение насчет того, повезло ли ей и в какой степени, но она оставила его при себе – их разговор внимательно слушала секретарша, лицо которой за эти сорок минут стало еще более утомленным. Казалось, она вот-вот упадет от изнеможения. Причину этого Ярослав объяснил уже на улице, отпирая машину:
– Три чашки кофе, причем предлагали мне только первую. Вторую попросил я сам, мне ее, естественно, тоже сделали с молоком, без сахара и кофеина, но тут я закапризничал и попросил сахару. Когда принесли сахар, я спросил, нет ли нерафинированного? Бедная женщина уже ненавидела меня, но была все еще вежлива. Честно говоря, двух чашек кофе – причем преснейшего – мне хватило с лихвой, и третью я попросил уже из спортивного интереса. Она сделала, причем впервые – я прислушивался – гремела посудой на кухне. Я начал пить, и вдруг у меня возникли сомнения – без кофеина ли кофе? У меня, понимаешь ли, вдруг началось учащенное сердцебиение. Я умолял эту мученицу пойти на кухню и внимательно проверить упаковку, потому что, если кофе был с кофеином, мне придется вызывать «скорую», у меня больное сердце. К тому моменту приступ грозил, скорее, ей самой, но она пошла и проверила…
– Ты провел время веселее, чем я! – давясь от смеха, заметила Ника. – Вот твой диктофон, слушай и наслаждайся.
– Попросила у него таблетки?
– Ч-черт! – Она хлопнула себя по колену. – Вылетело из головы! Понимаешь, я волновалась, ведь это было в первый раз…
– Ну ничего, – утешил ее Ярослав. – Ты в любом случае увидишься с ним в среду. Тебе в самом деле повезло, что образовалось окно. Это не блеф, у Генриха Петровича масса клиентуры, секретарше есть отчего устать. Пока бедняжка возилась с кофе на кухне, я заглянул в журнал, куда она вписала твой следующий визит. Вся неделя забита – с утра до вечера. Я спросил ее между делом, можно ли абонировать Генриха Петровича на целый день в случае необходимости, и она ответила, что это маловероятно, он страшно занят. Я заявил, что готов оплачивать такую услугу по любым расценкам, но она даже обсуждать ничего не захотела.
В этом свете становится очень интересно, сколько ему платил банкир за наблюдение над Ксенией…
– Может, ты не произвел впечатления богатого человека? – усомнилась Ника.
– Я старался, как мог. А у тебя получилось, как думаешь?
Женщина неуверенно качнула головой – она в самом деле не знала, получилось у нее или нет. Дешевые часы она не афишировала, марку ее туфель и сумки Генрих Петрович вряд ли мог определить, если большее время все-таки посвящал психоанализу, а не шопингу, зато твидовый костюм был на виду и на высоте. «Спасибо свекрови, – подумала Ника и вздохнула. – Вот бы она разозлилась, если бы узнала, что я использую ее подарок только для маскарада!»
– Кажется, я себя не выдала, – произнесла она наконец. – И истерики подпустила достаточно, на мой взгляд… Под конец я даже вполне искренне расчувствовалась. Вспомнила Ксению, наш короткий разговор… Знаешь, она произвела на меня такое сильное впечатление, что я до сих пор не могу поверить ни в то, что она умерла, ни в то, что была больна… Не верю, что ее больше нет! Не…
– О Господи! – не дал ей договорить Ярослав, до сего момента внимательно слушавший. Уронив на пол салона очередное яблоко, которое он собрался было съесть перед тем, как тронуться в путь, мужчина высунулся из окна со своей стороны и с резким стоном вернулся на место: – Дурак! Клинический идиот! Я сейчас сойду с ума!
– Что случилось? – испугалась Ника, видя, что ее спутник убивается всерьез. – Забыл что-нибудь?
– Машина… – протянул он таким несчастным голосом, что женщине стало совсем жутко. – Я приехал сюда на этом раздолбанном «Форде», да еще поставил его прямо под окнами… И мне даже в голову не стукнуло одолжить у кого-нибудь тачку покруче! Богатый человек может быть одет в старые джинсы и кеды без шнурков, но тачка у него в обязательном порядке крутая!
– Так же, как эксклюзивные туфли у богатой женщины, – пробормотала Ника, сраженная его отчаянием. – Нас видели?
– Посмотри в окно с моей стороны.
Она осторожно перегнулась через Ярослава, высунулась в окошко и нашла взглядом окна четвертого этажа. Какие из них принадлежали офису Генриха Петровича – Ника определить не смогла. Все окна по фасаду были новые, пластиковые, везде закрыты жалюзи, кроме одного, темного, где нельзя было ничего