— Какая электричка! Грузовиками вдоль Финского залива! — осадил всех умный алкоголик Колюня, а официальная женщина закончила в микрофон свою речь так:
— Мужчины! Умрите красиво! И останьтесь в наших сердцах!
В строю собралось народу немерено. Кроме Адмиралтейского пехотного, дивизион стрелков-снайперов, минеры и еще, кажется, похоронная команда. Пару дюжин мрачных бородатых коротышек бомжеватого вида стояло в сторонке и ни на что другое, по моему разумению, не годилось.
Тем временем горнист выдал очередное мерзкое соло, но сразу за ним прилично заиграл духовой оркестр, составленный из музыкантов “Ленинградского диксиленда”. Среди нот все того же “Прощания славянки” отчетливо слышалась колотушка. Она задавала такт. В такт колотушки забилось сердце. И у других, наверное. Ритмично пробежали молоденькие офицеры. Роты задвигались-затопали, и наша вместе со всеми. Мы зачем-то прошагали мимо грузовичка. На нем стояли круглоголовый деятель и губернаторская женщина. Первый установил пухлую ладонь у виска, пытаясь таким образом отдавать нам честь, а женщина честь берегла; она многозначительно приложила правую ладонь к сердцу, но это у нее не получилось, поскольку доступ к нему преграждала увесистая грудь.
Город закончился постепенно. Справа от Петергофского шоссе текла жидкость Финского залива. Его берега заросли рощами. Почки на ветках начали вылупляться, и за молодой листвой вода уже не просматривалась. Слева грязно-песочного цвета поля и холмы, поселки, сколиозные фабричные заборы из бетонных плит. Нелепая русская жизнь, одним словом, вокруг пригородных дворцов и поместий. Меня не волновало ничто. Только голое любопытство без эмоций и ощущений. Как дантовская комедия — ее так и недочитал в молодости, поскольку появились более громкие развлечения…
Колонна грузовиков катила на запад. Я сидел на жесткой скамейке, зажатый биологическими массами существ, рядом с которыми, возможно, закончится мое осознанное бытие, рядом с которыми меня зароют в землю, и в ней мы разложимся на составляющие элементы, и они, элементы, перемешаются. Всякие там бабочки получатся и червяки, новые соединения. С некрореалистическим любопытством я стал разглядывать соседей, сидящих в кузове под брезентом, но ничего такого многозначительного, глубинного, корневого, почвеннического, Платона Каратаева какого-нибудь… Довольно несуразные физиономии особей мужеского пола в нелепых одеждах. Если нос, так обязательно “картошка”, если штаны, так обязательно с расстегнутой “молнией”. Такими разночинцами обычно полна народная баня на Московском проспекте, куда я хожу с сыном по субботам париться за двенадцать рублей шестьдесят копеек с носа. Где еще услышишь народную речь и органичные матюги. В кузове нас набилось человек под тридцать, и все они, виденные где-то, в бане скорее всего, сидели вместе в парилке и потели под мутной лампочкой…
Сперва people в кузове молчал, осваиваясь с новым составом жизни. Затем, как это происходит во всяком людском сообществе, произошло распределение ролей, причем без разговоров и уточнений — с помощью мимики, жестов, по тому, как человек занимал место на тесной скамеечке, как закуривал и каким способом отбрасывал спичку или убирал зажигалку. Когда мы проехали Ораниенбаум, то я оказался в своем любимом, проверенном жизнью амплуа чужака. Не совсем чужака, скорее просто другого. То ли тут тип нордический играет роль, то ли один метр девяносто сантиметров роста, что редко вызывает симпатию в мужском коллективе. Я привык за пятьдесят лет. Другой — это не обязательно вызывает враждебность. Нет, никогда не сталкивался в прямом виде. И странная фамилия не мешала жить. Явление с севера на Руси всегда вызывало большее дружелюбие, чем вторжение с юга. Хотя я и не прибыл ниоткуда, а родился здесь, все равно жизнь предложила роль северного человека, почти варяга.
Так я думал праздно, а тем временем дорога за Ораниенбаумом скатилась к заливу, став уже не столичной трассой, а просто пейзанским асфальтом, на котором прекратилось движение, только десяток грузовичков с пехотой катил на запад. Почему на запад? Что нам угрожает с запада?
— И посадят нас, мужики, на самолет и сбросят тем в тыл! — словно отвечая на мой вопрос, заговорил Колюня, которого я узнал по голосу. Да как не узнаешь, когда орет с утра до вечера песни этажом ниже.
— Главное, чтоб парашюты не забыли выдать, — ответили Колюне, на что бойцы, молчавшие до тех пор, оживились, зашутили:
— Выдавай не выдавай, не поможет…
— Нас вместо бомб станут сбрасывать…
— Да, говна не жалко!…
Сюда б Жванецкого шутить изворотливо. У народа так не получается. Тут юмор проклевывался скорее в интонациях, а не в словах.
— Еда какая-та сегодня подразумевается?
— Нас кормить — только деньги переводить.
— Думаешь, совсем фигово. Вдруг и отобьемся?
— От этого еще никто не отбивался, а ты говоришь…
— Ну, как в сорок первом…
— В сорок первом вождь был, товарищ Сталин! И то до Москвы бежали! А теперь за кого? За что? Идеалов нет. Пустота времен наступила…
— За детей помирать не жалко! Ведь тебе все объяснили…
— Только тех, кто объяснял, среди нас не видно!
— А я что-то за свою жену пропадать не рвусь.
— У тебя, что, жена молодая?
— Да как тебе сказать… Бывают и помоложе.
Насчет тех, кто придумал, народ неправ. Я все это и придумал и никуда не скрылся. И Серега Усов с Пашей-Есаулом, и Саша Сека. Они вроде напросились в истребительный батальон. Мы созванивались накануне — никто не знал, на каких позициях окажется. И теперь неясно.
Стало клонить в сон. В дреме я стыдил себя за истеричность одноразового запоя, которым не стоило перечеркивать последние восемь лет… Мао Цзе-дун говорил, что каждое поколение должно иметь свою войну. Вот мы и получаем в нужное время и в нужном месте. Лучше поздно, чем никогда… И белеет парус одинокий в тумане моря… Когда я был такой маленький, но уже негрудной, и отец рассказывал про слонов, стараясь усыпить, и сам засыпал, тогда я будил его и просил продолжать — отец продолжал, я растворялся в сон; тот сон в нашей коммунальной квартире на Кирочной, где Ленин в апреле года революции провел собрание для разъяснения апрельских тезисов… Теперь апрель тоже. Апрель в Абхазии. Пять апрелей в Абхазии в Леселидзе и на реке Гумиста. Апрель в Нижних Эшерах, когда “Лыхны” и “Напареули”, когда я рвал девяносто пять килограммов, а в море не боялся…
— Эй, борода! — Меня толкают в бок, и приходится открыть глаза.
— Какая борода? — спрашиваю, а мне в ответ:
— Седая почти, — отвечают аргументированно.
Машина стоит, и в кузове пусто. Того, кто разбудил, я не помню. Это не важно. Важно, что мы приехали. Я выкарабкиваюсь из кузова на землю, стараясь не ушибить ноги. Ахиллесовы теперь мои ноги.
Абсурд крепчал, как ноябрьский ветер с моря. Мы оказались в Копорской крепости, и нам предстояло оборонять ее обветшалые средневековые стены. Местами обвалившиеся, они еще представляли преграду. Когда-то крепость основали новгородцы и отбивались от шведов. Или немцев. Крепость господствовала над местностью. Имеет ли это теперь какое-нибудь значение? Имеет, если ее собираются защищать нашей плотью. Однажды давно я где-то неподалеку провел лето в пионерском лагере и играл в “зарницу”. Место называлось Систо-Палкино. Бегал с приятелями по лесу с пришитыми на рубаху погонами. А за нами носились “враги” из старших отрядов и срывали бумажки, “убивали”. Помню, остатки малолеток загнали в залив на мелководье, глумились, отбирая боевой флаг…
Колюня уже где-то успел набраться. Он мочился на колесо грузовика с наслаждением библиомана, нашедшего редкую книгу. Увидев меня, крикнул ни о чем:
— Сосед! Эх!
— Ну тебя в жопу, — отмахнулся я и потащился за народом, который амебообразно протискивался в крепостные ворота.
Из стен кое-где торчали зеленеющие ветки кустарника. Весна тут вполне определилась, и чувствовалось, что скоро из земли попрет трава и листья сделают мир пригожим. Доносился влажный запах