Они радостно выдохнули: “О!”, молча вдохнули. Песня прервалась, и я шагнул к огню.
— Стареющий номад опять с нами, — сказал Сека.
У него имелись покуда два глаза, не поврежденных войной, и в их бешеной глубине полыхал, двоясь, костерок.
— А мы тут, а мы тут! — Это Серега нечленораздельно.
— Вот и спортсмен приковылял, — констатировал заминированный. — Он нам не страшен, поскольку трезвенник.
— Все зависит от точки зрения. Множественность трактовки — причина кризиса мира, который, увы, необратим. — Когда я возник, Паша-Есаул находился ко мне спиной и теперь медленно поворачивался в монологе. — Последним словом кризиса окажется хаос. Господин хаоса уже здесь, но истинный свой лик он пока скрывает. И лишь воссоздание имперской адекватности действия слову и мысли! И, конечно же, беспрекословность…
На золотой нити эполета красиво метались отблески крохотного пламени. Еще двое сидели возле командира. Я достал засунутую в джинсы бутылку и протянул. Радостное возбуждение усилилось. Бутылка, ночь, песня, я…
И гости. Те, кто шли через поле и прибились к нам. Их пока не представляли, и мне не терпелось познакомиться. Я сел возле Паши и чуть наклонился, чтобы увидеть. Мы воткнулись глаза в глаза. Знакомый до осточертения народный лик.
— Ёкэлэмэнэ! Вовка! Живой, черт!
В пору было мне вскрикнуть. Но не вскрикнул. Потому что тип нордический. Но внутри… До фига внутри! Цунами эмоций. Все равно что Медный всадник увидеть с лицом японца! Приговоренный Колюня Морокканов сидел возле Паши и тянул руку.
— Привет, земеля!
— Привет. Ротный сказал, что крепость накрыло и всех словно катком.
— Катком! Меня катком не укатаешь! Кой-кого, конечно, да. Всех то есть в мгновение ока.
Они сидели непьяные и счастливые возле закуски. Как раз в той фазе, когда приближается чувство красоты и гармонии. Возле Колюни находился еще один, скрытый со спины тенью ночи. Я машинально потянул руку знакомиться, и мне протянули в ответ. Наши руки остановились, не дотянувшись дециметра. Колюня, Паша, Серега, Сека и Женя смотрели лукаво, каждый со своим оттенком. Даже тихо стало, словно ни вдоха, ни выдоха. Затем ночь треснула от смеха, который можно, пусть и с натяжкой, назвать дебильным хохотом. Женя хрипел, отдуваясь. Сека красиво кривил рот и более обозначал. Серега хихикал, по обыкновению прикрывая рот ладошкой. Паша рта не загораживал и издавал звуки ритмично, по- генеральски. Колюня изображал искреннее счастье, приговаривая: “Ой, не могу!”
Скорее всего, повод для коллективного счастья имелся. Мы так и держали руки вытянутыми. Моя — не шибко загорелая, ни ахти какая широкая, пальцы умеренной длины, подстриженные ногти. Удивить сложно, испугать нельзя. Не про нее речь. Та, что тянулась к дружескому рукопожатию, была пятипалой, но по- звериному густо поросшей рыжими волосами, без ногтей. Костерок издавал достаточный свет, и я не ошибался. Стало страшно коснуться и поднять глаза, чтобы увидеть…
— Ага, испугался! — радовался Колюня. — Твои дружки тоже так же! Это я, сосед, пленного привел! Первого, можно сказать, на нашем фронте. Не так страшен черт, как его, как говорится, малютка!
Я досчитал про себя до десяти, коснулся протянутой плоти и одновременно поднял голову.
Ужас!
Глава десятая
Вот я и говорю, да. Теперь уже по-другому голова, поскольку. Поелику! Теперь уже другой я, да. То есть такой же долбоеб, как и был, но плюс другая величина. И как оно совмещается во мне, описать не могу, только это есть, да. А тех, кто говорит про крепость, тех не слушайте, их там не было. А было вот что…
Однако сижу я в подвале и думаю: амба мне, кердык, финита ля! Вот пройдет чуток, и поведут на свежий воздух не дышать. Убивать поведут по закону за сто граммов. Хорошо! Не за сто граммов. Может быть, и за сто килограммов! Только херовато так, да, не по-людски, не по-христиански даже, не по иисусо- христовски. Только бабушка моя была за эгалите и фрарните и в библейского бога ни-ни. Такой же и папа, а я папу уважал. Родом мы из деревни Морока, псковские скобари! Это бабушка, которая за фрарните и либерте, так в паспорт записалась. Дядю Петра за фамилию в тридцать каком-то, как шпиона, тю-тю…
Так я про подвал повествую. Сижу, ночь. Ночь перед казнью! Тут и Дрочило, мерзляк, плачет почти навзрыд. От его соплей к тому же на душе кошки. “За что? — ноет он. — За высокоразвитые природные качества! Сволочи! Убивать за половую потенцию в пятьдесят лет — нонсенс! Надо орден давать и майором назначать”. Заговорил, как профессор. Таких слов и не знал. А тут заговорил, да. И я кумекаю. Так и поперло тогда после “нонсенса”. Сперва стало плотно, как в бане, загудело в ушах. Словно на самолете “ТУ-114”, когда падаешь в яму, и стюардесса дает, давала, да, конфетку пососать. Дрочило плакать перестал и скрючился на полу, забыв про казнь. Нас охранял такой стремный Ванек с АКМом. Только, думаю, он и стрелять-то не умел, рыхлая рожа. Так и Ванек скрючился, заныл, схватившись за уши. Мне тоже поддает, только хоть бы хны, да. “Эй, хватит там!” — хотел закричать. Только не кричится, будто онемел. Да и кому кричать? Потом наверху ухнуло, потолок подземелья хрустнул, просел, да. Свет потух. Погас. То потухнет, то погаснет. “ Конец дороги, — думаю, — “ариведерче, мама!” Вроде как помираю, но ничего — вынырнул. Темнота. “Тот, — думаю, — свет или этот?” Если тот, то уже не страшно. И на этом не страшно, поскольку выходит, что не до казни им там. Пошарил по полу, нащупал Дрочилу, шею нашел, пощупал шею. Все, нет пульса у дядьки, спекся. Я кручу головой, и в ней такая ясность, такая новая ясность. Хотя и темным-темно, а словно вижу все. А вижу вот какую хренотень. Посреди черноты вдруг читаю красные буквы-цифири: а = f * ( k2 / k1) / c. Понять невозможно, и не надо. Только чувствую, как под черепушкой лопается, затем разливается и — тепло. Лопается, разливается, тепло. И вроде не долбоеб и пьянь-шоферюга я, а словно академический человек. И не читаю, и не думаю, а как-то так странно сам себе говорю: “В основе Космоса лежит принципиальное начало, определяющее существование и развитие Космоса как совокупности всего сущего. Оно образовано двумя взаимосвязанными неизменными принципами с неопределенной первичностью. Их взаимосвязанность обусловлена абсолютной необходимостью, неизменность детерминирована двоичностью элементарного принципиального начала, а неопределенность первичности вытекает из вышеназванных свойств…”
Лопнуло круто, разлилось и потеплело. Только перестает дышаться, и я, того, да, на карачках ползу. По тому ползу, что почти рухнуло все, промялось, провалилось. Ванек с АКМом под руку тоже попался — так и Ванек, словно соленый огурчик, не дышит дядька. Ползу, вспоминаю устройство подвала. Тыкаюсь туды- сюды, понимаю, что еще так потыкаюсь с полчаса и сам стану огурчиком. А в голове тем временем само говорит, словно Никита Михалков по телевизору: “Одним из принципов является принцип существования (е-принцип), позволяющий существование чего-либо, в том числе и самого себя. Другим принципом, позволяющим любое развитие, является принцип развития (р-принцип). Таким образом, е-принцип позволяет существовать самому себе и р-принципу, а р-принцип позволяет свое собственное возникновение из е-принципа и само возникновение е-принципа. Самодостаточность системы этих двух принципов делает ее, по сути, энтелехией, то есть первичным творческим самодовлеющим началом, имеющим причины и цель в самом себе, и Космос невозможен при отсутствии любого из этих двух принципов, так же как невозможна исключительность одного из них…” Вот такая чуча говорит в голове, а тело ползет. И вроде бы это я ползу, и вроде бы это я гляжу со стороны, рассуждаю. Долбоеб, конечно же, но и философ, мама! настоящий физик и к тому же лирик…
Лестницу завалило, задавило. Кирпичи, банки, мокрота, ползу по мокроте. Говорю сам себе по-латыни: полюстр! Болото, значит, мокрое место. Полюстрово наше, из которого царь Петр заставлял всех воду хлебать, то же самое, что и юношеские поллюции в трусы — тоже мокрота и почти болото. Становится мне все ясно и на всех языках, на цифрах. Тело ползет по мокрому. А мокрое теплое и оказывается кровью. Голова упирается в ботинок, а ботинок надет на ногу, а нога одна, в крови и без тела. Даже что-то видеть начинаю, только очертания, негатив, так в приборе ночного видения один раз смотрел, но пьяный, может, и не прибор был, просто пьяный был и спьяну показался прибор…
Однако нога мне ни к чему — в сторону ее. Тут не до ног, тут дышать нечем. Скребу кирпичи с етитской