дорогого заведения.
— После Хемингуэя ехать сюда, чтобы сидеть в кафе и писать, — нельзя, а после Генри Миллера — невозможно. Кажется, так говорил издатель в фильме Полански «Горькая луна»…
Она подняла глаза. И не удивилась. Перед ее столиком стоял тот, чьими книгами она зачитывалась, — известный писатель, давно живший в Париже, эмигрировав сюда из страны посткоммунистического пространства. Она знала, что вот уже десять лет, как он прячется от журналистов и отказывается от общения со своими коллегами. Она, конечно же, видела его впервые. Но в последнее время события жизни вели ее по тому пути, на котором подобные совпадения уже не казались чем-то фантастическим или нереальным. И поэтому она лишь с интересом отметила, что выглядит он гораздо старше и печальнее, чем на обложках собственных книг.
— Я видел ваше фото во вчерашней «Le Figaro», — продолжал он, — и был приятно удивлен. Оказывается, железный занавес поднят и для литературы таких стран, как ваша. Разрешите?
Перед тем как воспользоваться ее приглашающим жестом, он протянул руку и назвал себя.
— Я вас знаю, — ответила она. Ей хотелось добавить, что он долгое время был ее кумиром. Но она сдержалась.
— Значит, вы — очередная жертва сублимаций, — улыбнулся он. — Для писательницы вы слишком хороши. О чем же сейчас пишут в вашей стране, чтобы покорить эти просторы?
Он был ироничен и суров.
— Я не ставила перед собой такой цели, — ответила она. — Я знаю: двери в литературу давно закрыты. Последним в них вошли разве что вы. И… — она задумалась, — и Фаулз…
«Фаулз» прозвучало из ее уст как «Фауст», и они неожиданно оба рассмеялись, понимая друг друга.
— А покорить нынешнюю публику не так уж и сложно, — продолжала она. — На пятой странице должно быть совокупление с собакой, на десятой — изнасилование сыном собственной матери. Это увлекает. Вообще, множить зло гораздо легче и проще, чем прорастить хотя бы один росток надежды, формула любви сложнее формулы ЛСД, а механизм чувств эфемернее механизма совокупления. Однако второе подвластно и ученическому перу…
Он смотрел на нее так, как энтомолог смотрит на только что пойманный экземпляр бабочки.
— Я еще раз убеждаюсь, что наша беда — имею в виду славян — в том, что мы слишком серьезно и трагически воспринимаем мир, ставим превыше всего стилистику, а слово «Слово» пишем с большой буквы, — наконец произнес он. — Над нами довлеют воспоминания, и «пепел предков» до сих пор «стучит в наше сердце». Даю руку на отсечение: ваша книга о геноциде! Кажется, эта тема очень популярна и в моей, и в вашей стране.
Она засмеялась: «Давайте руку!», и в шутку схватила его за запястье:
— Это — лучшее, что я вывезу из Парижа!
— Дайте шанс еще на одну попытку! — попросил он. — Подростковый секс в школьной уборной… Учительница насилует любимого ученика.
Она молчала.
— Тогда — не представляю, чем вы собираетесь покорять миллионы! Ведь, судя по вашему многозначительному молчанию, на меньшее вы не согласны?
— А ничем! Просто я делаю то, что мне нравится! Вы же сами говорили, что графомания приобретает размеры массовой эпидемии, — улыбнулась она.
— Как самокритично! Вы следите за тем, что и где я говорю? — удивился он. — И что же я еще сказал?
Она напряглась, как школьница на экзамене:
— То, что вы считаете симптоматичным, что во Франции — стране, где ничего не происходит, — процентное число писателей в двадцать один раз больше, чем в Израиле. Потому что навязчивая тяга к написанию книг появляется при трех условиях. Когда уровень общего благосостояния достаточно высок для того, чтобы люди начали заниматься бесполезной деятельностью. Когда общество находится в состоянии разобщенности, в результате которой каждый чувствует свою изолированность. И последнее — когда не существует заметных общественных изменений во внутреннем развитии нации!
— Все точно. К какой же категории вы относите себя?
— Несмотря на эти глобальные наблюдения, есть куча других личных субъективных причин. Например, бегство от одиночества, желание, чтобы тебя все любили, жажда славы, денег, признания, страх смерти… Возможно, мне больше всего подходит последнее. Меня всегда ужасало, что жизнь коротка. Я хотела продлить ее. Книга дает мне надежду на существование, пусть и мифическое, после смерти.
— В начале пути я думал так же… Это — рассуждение молодости, — сказал он и добавил после долгой паузы: — А теперь мне все равно…
…Вот так все и происходит. И это вовсе не сон. Происходит там, в городе ее мечты, где на одной из нецентральных, но не таких уж и невзрачных «рю» в большой книжной лавке на витрине за стеклом, будто близнецы, стоят сорок восемь «Амулетов Паскаля». Тогда ее еще не душил стыд. Наоборот…
Она слушает его голос. И решается отвечать. Они курят. Он достает трубку, она — длинную дамскую сигарету. Они пьют коньяк.
Она не боится сказать то, что думает.
Она говорит, что после прочтения новой книги одной австрийской писательницы (когда она называет имя, он иронично улыбается, и она продолжает) родина Моцарта показалась ей… унитазом в студенческой «общаге», в которой испорчен сливной бачок и все нечистоты плавают на поверхности в желтой мути.
Он смеется. Она радуется, что смогла погасить печаль в его глазах. Он смеется и говорит:
— Вы же сами сказали, что дверь закрыта… Пожалуй, так оно и есть.
Она рискует продолжить.
Она говорит, что как в средневековье, когда в городах Европы выплескивали помои в окно, крикнув трижды:
«Берегись!» — так сейчас на головы потребителей печатной продукции модные европейские писатели, пользуясь своим преимуществом перед странами, которым меньше повезло, выплескивают свои комплексы и болезненные фантазии. А представители других самобытных (и, заметьте, не худших!) культур с радостью перенимают образцы безвкусицы, а главное — интерпретируют под свое общество — самое худшее и брутальное. Но этого никто не замечает. Ведь в этих странах генетически уничтожена интеллигенция, и взяться ей неоткуда. Апологеты этой «унитазной» литературы с восторгом ревностного ученичества пытаются переплюнуть учителей в описании мочеиспускания, совокуплений, слюноотделения, ковыряния в носу, геморроя, удаления половых органов, варки «ширки», расчленения животных, поедания фекалий. А критики с милыми чертами лиц и авторитетными именами увлеченно препарируют эти «нетленки» и раздают места в рейтингах тем, у кого физиологические извращения выглядят «прикольнее».
Задумавшись на минуту, она продолжила:
— Для меня не будут иметь ценности произведения, которые пишутся «о себе», — кроме, конечно, явно автобиографических. Даже если эти произведения в глазах общества имеют определенный вес. Описывать себя и свое окружение — не признак литературного мастерства. Это скорее публицистика, граничащая с духовным стриптизом. Сбросить одежду перед толпой проще, чем выстроить для этой толпы новую, еще неизведанную реальность…
…Они сидят в «Сиреневом хуторе» почти до вечера. Старый усталый человек рассказывает ей кучу интересных историй, а потом говорит:
— Для того чтобы тебя понимали, не обязательно иметь тысячи сторонников или бродить по миру, рекламируя свои произведения. Продвижение на рынке не всегда соответствует таланту. Это может быть счастливым стечением обстоятельств, довольно случайным, или же силой натиска менеджерских служб. Надо иметь хотя бы десять, но преданных людей. Они могут не знать друг друга, даже жить в разных странах, быть злодеями и ангелами, быть бедными и богатыми — это не имеет никакого значения. Главное, что среди них должен быть:
один Власть Предержащий, который будет служить тебе «крышей» и не даст погибнуть голодной смертью, пока ты не набрался сил;