творческая сторона профессии Андрея не привлекала. Возможно, он не чувствовал в себе нужного таланта; возможно, рассчитывал, что положение в обществе и желаемые доходы ему принесет не пишущая рука. И вот через восемь лет после окончания вуза он успешный главный редактор приличного издания, а я рядовой журналист, который может создать шедевр, но приходится писать то, что велят, что заказывают. Да еще и с репутацией философа, который философствует не всегда в нужном месте и в нужное время. И толькотеперь, про прошествии пяти лет учебы и восьми лет работы, я понял, что карьера Андрея Ревенко имела абсолютно иной, нежели у меня, вектор, заранее запрограммированный и тщательно выверенный. После поста главного редактора он продвинется куда-нибудь в главк Министерства культуры. Но там он не полезет вверх по служебной лестнице. Не нужна ему собачья работа и постоянные тычки и упреки сверху. Нет, он примкнет – а может, уже и примкнул – к определенной политической группировке или партии. Потом депутатство – сначала в городской или областной Думе, потом в Государственной. А потом он станет главой какого-нибудь комитета, будет переизбираться, организует какие-нибудь фонды, станет президентом чего-нибудь… И так до пенсии будет держаться на плаву и в центре событий, среди нужных людей и при доходах.
Вот так все и произойдет. Он будет рулить наверху, а я буду писать внизу. И мне будут заворачивать материалы для доработки, потому что меня опять понесло в философию. Он будет стремиться к прочным позициям там, наверху, а я – к творческому прорыву и признанию здесь, внизу. Хотелось бы мне того же, к чему стремится Андрей? Если не кривить душой, то конечно же! Но я-то себя знаю. Я знаю, что никогда не смогу перешагивать через людей и через себя самого. Я знаю, что моего характера хватит на творческое упорство; я знаю, что для меня эмоциональное важнее, что я долго его жизни не выдержу, пусть она и сытная и престижная. И Андрей будет все шире и вальяжнее. А я? Если не пробудится с годами черная животная зависть, то я буду счастливее. Потому что я занимаюсь тем, что хорошо умею, что люблю. Потому что признание я могу получить от тех, кого уважаю, кого считаю своими, своим кругом творческих людей. Ну и тех, для кого пишу, конечно.
Я вышел из метро и первым делом свернул к киоску за сигаретами. Сколько их уже выкурено после разговора с Андреем? Всегда, когда начинаю напряженно думать или когда в голову приходит интересная идея, рука сама тянется к сигарете. В этом году я понял, что стал многовато курить, и постепенно перешел на легкие, а потом и на суперлегкие сигареты.
О задании я думал весь день, но текущие дела все время отвлекали. В метро же, когда тупо смотришь в мелькающие стены тоннеля, думается лучше. Правда, я свою станцию чуть не проскочил, и пришлось мне проталкиваться к дверям вагона под тычки в спину и ворчание, когда внутрь повалила новая волна пассажиров с перрона. Итак, что хочет Андрей от меня получить? Очерк о том, как у нас содержатся приговоренные к пожизненному заключению и что это за особые колонии. Иными словами, чисто информирующий репортаж. Хорошо, вот колония, вот высоченные стены с колючей проволокой, вот камеры, вот описание режима содержания, бытующих порядков. Собрать сведения, интересно рассказать любопытствующим читателям. И без философии, без бичевания, без вскрытия социальных и иных язв.
Но вот тут возникает масса «но», которые я уже предвижу. Я же не стены буду описывать, хотя и их, и камеры, и коридоры тоже. Ведь колония – это люди. Люди, которые там сидят, и люди, которые охраняют сидящих там. Без типажей, без интервью не обойтись, иначе картинка будет неполной. Это азы моей профессии. Но вот здесь и начинаются сложности чисто для меня…
Там сидят люди, которые совершили страшные преступления. Настолько страшные, что государство раньше их за это убивало. Государство считало, что таким людям не место на земле, не место в обществе. Так, опять меня понесло вглубь… Хотя понятно, что сидят там люди страшненькие. Потому и полемика в обществе который уже год не утихает. Но, с другой стороны, в обществе всегда найдутся люди, которые будут полемизировать по любому поводу. Так сказать, форма социального контроля общественной нравственности. И пока на земле существуют государства как форма правления, призванная защищать саму себя, будут существовать и недовольные и несогласные.
Реакция на преступления у государства всегда была однозначной, можно сказать – традиционной. Провинился – наказать, сильно провинился – сильно наказать, перешел все рамки – государство тоже переходит черту. Черту? А кто ее устанавливал, эту черту, где сказано, что вот она грань и переходить ее нельзя? Что касается преступлений, то эту грань очерчивает закон. А как насчет уровня наказания и его соответствия уровню преступления?
Что-то мы как-то стали забывать, что в древности запросто сажали на кол, рубили головы – и никого это не смущало, не раздражало, ни у кого не вызывало протеста. Разве что у приговоренных. Понятное дело – мрачные времена язычества, ложные боги требовали жертв и сами по себе были жестоки. Это когда распространилось по земле христианство, тогда появился тезис «не убий». Правда, и тезисы «не укради», и иные с ним появились тогда же. Кстати, христианская церковь тоже не гнушалась смертоубийством, оправдываясь благими намерениями – «охота на ведьм», «кара за инакомыслие». Это ведь все оттуда, из той же оперы, что и крестовые походы. И времена мрачного Средневековья были ничуть не светлее мрачного язычества, когда плясали на телах поверженных врагов и пили из их черепов.
Ладно, это не все христианство, только перегибы католической церкви в определенный период ее развития. Кстати, в те времена, о которых я сейчас вспомнил, церковная власть была ничуть не слабее власти светской. Получается, что опять же власть, неважно какая, пыталась обезопасить себя от тех, кто ей противился. И отсюда вывод: любая власть имеет право защищать себя самыми кардинальными мерами. Но самые передовые государства мира начинают отказываться от смертной казни как вида наказания. Это ведь и не наказание вовсе, а устранение раз и навсегда человека, который совершает то, что запрещено законом.
Вот вам, ребята, и парадокс! Для всех, кого суд приговорил к срокам лишения свободы, – это наказание, а для тех, кто совершил тягчайшее, – смерть как устранение раз и навсегда. Ведь для тех, кто опасен для государства, мера одна – изоляция от общества. Значит, закономерно, что особо опасных преступников изолируют навсегда. А зачем же еще и убивать? Государство что, красная девица, оно обиделось? Оно что, мстит преступнику, который презрел его законы и совершил страшное преступление? Не перебор ли? Перебор! По всей логике, крайней мерой должна быть вечная изоляция, но с надеждой на прощение. Правда, если не смотреть в глаза родным и близким жертв серийного убийцы, педофила, террориста…
И еще момент. Никогда и ни в какой стране угроза физической расправы как мера предостережения для остальных не была эффективной. Если бы это было так, то преступность постепенно сошла бы на нет. Помнится, на Востоке до сих пор руки ворам рубят, а воров меньше не становится. Вот и получается, что ни жестокость, ни гуманность в наказании никакой роли не играют. Хороший вывод, правда? Позитивный, обнадеживающий! А они сидят там пожизненно и амнистии ждут. Хотя на них, кажется, амнистия не распространяется. Но все равно, они же живые там, а как говорили древние: «Dum spiro – spero» – «Пока живу – надеюсь».
Да, если не задумываться обо всем этом, то задача передо мной стоит очень простая, Андрей. А ведь там мне придется столкнуться с теми, кто каждый день смотрит на этих упырей, охраняет их, кормит… Наверное, и врачи есть, которые следят за их здоровьем. Как же мне тебя убедить-то, друг ты мой ситный?
Хотя на Андрея мне обижаться грех. Это ведь он в прошлом году, когда я находился в творческой прострации и мне нечем было кормить семью, случайно встретив меня на улице, взял к себе в редакцию. Я ведь его сгоряча сегодня чуть лавочником от журналистики не назвал. А ведь без него и таких, как он, нельзя. Если мы все будем писать только то, что нам нравится, то кто эту галиматью станет продавать? Нам легко, мы самовыражаемся, а ему издание на плаву держать. И нос по ветру…
За всеми этими размышлениями я не заметил, как подошел к своему дому. И вспомнил, что не позвонил Ирке. У нас давно было заведено, что я звоню, когда собираюсь домой, чтобы она успела приготовить чего-нибудь поесть.
Ирка сидела на лавке со своими неизменными журналами, а Натка копошилась на детской площадке с тремя карапузами из соседнего подъезда, играя в свои девчачьи игры.
– Папа, пливет! – вскочила Натка и замахала мне рукой.
Впрочем, она тут же снова уселась на корточки и снова увлеченно занялась своими делами с подружками.
Ирка подняла ко мне лицо, которое еще хранило печать сосредоточенной задумчивости, потом одна