Кновель превратился в беспомощного разъяренного ребенка. Он больше не мог вставать с постели, и это сводило его с ума. Стоило ему услышать шаги Инны за дверью, как он начинал звать ее, размахивая руками. Ему больно, кричал он. Спина его больше не держала. Ноги не слушались. А голова постоянно раскалывалась от боли. Все, что у него осталось, — это рот, язык и слова. И руки.
— Да помоги же мне! — надрывался он из спальни.
Вся комната воняла его испражнениями. Кновель сбросил одеяло и лежал на кровати полуголый в одной грязной рубахе, задравшейся до самых подмышек. Его худые ноги торчали как палки. Тощие ягодицы были все перемазаны дерьмом. Второй раз за день он позволил себе облегчиться в постели, и злобные маленькие глазки его светились торжеством.
— Скотина! — воскликнула Инна. — Грязная скотина! Ты что, позвать не мог?
— Тебя же не было дома! Когда ты нужна, тебя никогда нет! Что ты только делаешь на улице все это время?
Инна принесла воду и тряпки. Сено она еще раньше сложила в углу комнаты, чтобы подкладывать в постель Кновелю, как скотине в стойло. Так ей проще было содержать его в чистоте.
— Ты скотина, и лежать тебе как скотине, — сказала она, и Кновель не мог ничего с этим поделать.
Инна вытащила грязное сено во двор и промыла Кновелю тощие ягодицы и промежность, морщась от неприятного запаха. Все это время Кновель спокойно лежал, погрузившись в свое тело и свои ощущения, в поражение, которое он сделал своей победой.
Инна знала, что он наслаждается каждой минутой. Он всегда наказывал ее и собирался наказывать и впредь.
— А чья это вина, что я лежу тут как бревно? Я, что ли, виноват в том, что моя собственная дочь набросилась на меня как дикая кошка? Да я тебя мог бы в тюрьму засадить за это. Я тебя убить мог бы, и никто бы мне и слова не сказал. И я это сделаю, как только выберусь из этой проклятой кровати, в которой мне приходится лежать на голом сене без штанов.
Теперь старик лежал на боку, поджав колени к груди. Неподвижно лежал под ее руками, которые мыли его, вытирали, подкладывали новое сено в кровать, отряхивали, поправляли. Инна управлялась, как она обычно управлялась со скотиной в хлеву, четко и методично, привычными к тушам руками. Только на этот раз это была не корова, а Кновель и его тело. Инна позволяла рукам думать и чувствовать, но только рукам. Сама она ничего не чувствовала. Как в тот раз, когда Хильма умерла и вся окоченела и ее нужно было обмыть. Как в тот раз, когда овца никак не могла разродиться и Инне нужно было сунуть руки ей в матку и выпрямить тонкие склизкие ножки ягненка. Или когда корова подавилась жвачкой и нужно было сунуть руку ей в глотку и вытащить рвотный комок.
Инна расслабилась, позволяя рукам думать и действовать за нее. Ей нужно было только время, чтобы собраться с силами и перешагнуть тот порог, которым стал Кновель, и воспоминания о том, как его рука заставляла ее делать то, что ей было противно, воспоминания о тяжести его тела, о стыде и отчаянии, о нарушении всех мыслимых границ.
Но больше всего Инна ненавидела не его руки, а его горб. Словно именно в нем было сосредоточено все зло, связанное с Кновелем. Инне казалось, что именно из этой уродливой шишки на спине Кновель получал энергию, оттуда он пил жизненные соки. Она ненавидела его горб за уродство и за то, что он был и ее частью тоже, за то, что ей тоже приходилось пить из него.
Закончив, она оправила на Кновеле рубаху и накрыла его одеялом. Инна поймала себя на том, что думает о чужаке, о полоске кожи между рубахой и штанами, об узенькой дорожке волос, бегущей вниз от пупка. Неужели она правда ее видела? Может, ей все это только померещилось? Его объятья, прикосновения его рук к ее волосам. Разве можно поверить в то, что это снова повторится, если она даже не верит в то, что все это на самом деле произошло. Кновель теперь лежал смирно. Не ругался и ничего не требовал. Вернувшись в кухню, Инна взялась за веретено и погрузилась в свои мысли. Пламя от очага ласкало ей спину, приподнимая волосы на затылке, как от теплого дыхания. Руки методично сучили пряжу. Инна ощутила умиротворение. Она словно на мгновение вышла из темного леса на солнечную полянку, где природа просыпалась к жизни после долгой зимы.
В раннем детстве Инна спала в кухне, а Кновель и Хильма в спальне — каждый в своей кровати. Но после смерти матери Кновель велел ей перебраться в спальню в кровать Хильмы. Точнее, это случилось еще до смерти матери, потому что, когда она больше не могла вставать с постели, ей нравилось спать в кухне, поближе к очагу. Кновель же запретил Инне возвращаться в свою прежнюю постель. Он сказал, что теперь она Хильма. А Хильма обязана спать рядом с Кновелем в спальне. Кроме того, Инна обязана носить ее одежду и делать ее работу по дому. Ни единой новой одежки он не купил Инне с тех пор, как Хильма скончалась.
— Сперва надо сносить старое и только потом покупать новое, — отрезал Кновель, когда Инна заговорила об одежде.
К тому же Кновель понятия не имел, какая одежда нужна была женщинам.
И Инне пришлось самой мастерить себе платья и юбки из старых тряпок, которые нашлись в доме, а потом их все время штопать, подсовывая шерсть в прорехи. Ткацкого станка в Наттмюрберге отродясь не водилось, была только шерсть для варежек и носков. Как бы то ни было, в ту зиму, когда Кновелю отказали ноги, Инна вернулась в свою старую кровать в кухню, не обращая внимания на его недовольство.
— Делай, как я велел! — вопил он из комнаты.
Но Инна без единого слова вынесла белье и одеяла из спальни, потому что Кновель ею больше не распоряжался. Он не знал, что у нее в руке все время был зажат чужак, и, когда Инне делалось страшно, она покрепче сжимала кулак.
— Нужно место для сена, — процедила она сквозь зубы. — Пусть лежит на маминой кровати. Нечего тут сеновал устраивать.
Кновелю пришлось довольствоваться таким ответом.
Говорила Инна резко, но внутри у нее все тряслось от страха. Зажмурься, говорила она себе. Зажмурься и иди, сказала она в тот день, когда Кновель расшиб голову и ему отказали ноги. В тот день Инна решила, что вернется в свою прежнюю кровать, кровать из своего детства, того времени, когда еще была жива Хильма. И когда эта мысль прочно укоренилась в ней, Инна собрала всю свою силу воли, чтобы осуществить это решение.
Для Инны возвращение в свою кровать стало возвращением в детство. Снова, как и прежде, она лежала и разглядывала знакомые сучки и трещинки в стене. Один из сучков напоминал глаз. Ей казалось, что это глаз Бога на нее смотрит, изучающе, но не осуждая. И трещинки говорили с ней на своем языке, иногда игривом, иногда пугающем. Инна поразилась тому, как хорошо она помнила все те миры, что расцветали на стенах, как глубоко они засели в ее памяти и как вернулись к ней во всем своем великолепии, стоило только снова увидеть их. Поразительно, но она помнила даже, о чем думала много лет назад, когда разглядывала эту стену. Стоило ей пройтись взглядом по ним, как воспоминания ожили.
Годы после смерти Хильмы были странными. Только теперь, когда старые времена проснулись в ней, Инна поняла, что все эти годы она словно не жила. Она свернулась клубочком у себя внутри, чтобы спрятаться, защитить себя. Все эти годы она выживала, выносила, терпела и сжималась в комочек, чтобы никто не мог ее коснуться. Она превратилась в букашку, которую нельзя ни бить, ни ласкать. Только растоптать. Но, как любое другое насекомое, Инна старательно пряталась, делалась незаметной, уползала, прежде чем на нее успевали наступить. Этим она и занималась все эти годы — уворачивалась от гнева Кновеля. И за это время она незаметно начала прятаться и от себя самой тоже. Инне хотелось стать прозрачной, как родниковая вода или как воздух, чтобы на ней не было ни пятнышка, ни отметинки. Ей хотелось жить незаметно, неузнаваемой и неприкасаемой. Только ослушавшись Кновеля и пойдя в лавку в Крокмюре, Инна поняла, что все может измениться. В то мгновение она вырвалась из невидимости и поняла, что теряет саму себя. И Инну охватило сильное желание снова себя увидеть. А потом появился чужак. Он позвал ее. Он отказывался ее не замечать.
В ней всегда оставалась только одна комната, в которой ее можно было увидеть. Комната, в которую Кновелю был вход воспрещен. Этой комнатой были ее заботы, ее время, хлев, скотина — весь тот мир, в котором жили они с матерью. Запах, свет, слабый солнечный свет или отблески огня из очага на стенах зимой — все это не могло исчезнуть, все это всегда было, как и ее собственное лицо. В те вечера и ночи,