После смерти Хильмы изменилось еще кое-что. Теперь он мог подойти к Инне, лежавшей на полу.
— Ну что, будешь слушаться? — спрашивал он.
— Да, — сглотнув, отвечала Инна, потому что так все кончалось быстрее.
И хотя было еще утро или время доить коров, Инне приходилось ложиться в чужую кровать — кровать Кновеля, пропахшую его запахом. Он ложился рядом и брал ее за руку своей — грубой, шершавой и тянул к себе между ног. Он все время сжимал ее руку, вынуждая касаться своих интимных мест, трогать их. И Инна научилась думать, что это не ее рука, что она понятия не имеет, что она там делает. Она научилась отрешаться от происходящего. Иногда там было тепло и мокро, но иногда оно было твердым, росло в ее руке, дергалось, словно гневаясь на нее. Тогда ему нужно было в нее. Задрать юбку, раздвинуть ноги, скорей, скорей. Она отворачивалась, чтобы не чувствовать его дыхания, сжимала ноги, чтобы не пускать его, но это было бесполезно. Когда Кновель лежал потом на ней, обмякший, Инна его не ненавидела. Она чувствовала облегчение от того, что все закончилось, что теперь можно встать. Подняться из этой грязной лужи, в которой она чуть не захлебнулась. Нет, она не могла ненавидеть Кновеля. Она могла только ждать, когда это пройдет, как проходит плохая погода. И рано или поздно это заканчивалось.
Не всегда после побоев Кновель требовал близости. Предсказать это было невозможно. Иногда он требовал от нее лечь в постель и без порки. Инна не могла вычислить последовательность. При жизни Хильмы все было понятнее. Мать не протестовала, когда Кновель бил девочку. Она закрывала на это глаза. Значит, так и должно быть, решила Инна. Если Инна себя плохо вела, мать могла и добавить. Но тогда все ограничивалось только побоями. Не было рта, дыхания, руки, заставлявшей ее делать постыдные вещи, его рук на ее теле, и этой твердой штуковины у нее внутри. Инне приходилось отрешаться, чтобы не сломаться, не сойти с ума от этого непостижимого ужаса, который с ней происходил. Ей нужно было как-то приспособиться к новому порядку жизни. К тому, что она теперь и Инна, и Хильма и что Хильма не вернется. Ее больше нет. Совсем нет. Хильма должна быть здесь, но ее нет. А Инна? Что будет с Инной?
~~~
Арон остался на хуторе у Хельги и Соломона.
Пока была зима, он работал в лесу вместе с Соломоном. Они валили деревья, пилили их, обтесывали и отвозили на санях, запряженных лошадью, в деревню. Коня светлой масти звали Бальдр. На далеких островах, где вырос Арон, не было лесов, но лошади окружали его с детства. У Бальдра был упрямый, норовистый характер, и Арону удавалось справиться с ним легче, чем Соломону. Упрямый конь повиновался только Арону и только под его твердой рукой соглашался тянуть сани. Соломон не переставал дивиться тому, как тихий и робкий Арон мог успокоить своенравного жеребца одним жестом, не повышая голоса и не применяя силы. Животные его слушались. Необычный человек этот Арон, думал Соломон.
Снег падал с деревьев крупными хлопьями. Птицы садились на голые ветки и кричали как оглашенные до захода солнца. Весна была словно раскрывшаяся рана. Все вдруг вырвалось наружу: вода, крики птиц, слепящий свет, проникающий в тело, в глазницы, в мозг, словно желая взорвать мир изнутри. Хохай располагался на возвышенности, и слышно было, как повсюду под снегом вниз стекает вода. Там, внизу, что-то все время журчало и струилось, и случалось, что в солнечные дни земля со вздохом проседала под ногами. Это было похоже на землетрясение в снежном, в метр толщиной, покрове, в результате которого образовывались трещины, люди и лошади теряли равновесие, чувствуя, что земля уходит из-под ног и снег может поглотить их.
Арона не отпускало чувство тревоги. Даже несмотря на то, что с появлением в его жизни Хельги и Соломона он больше не был одинок. Теперь у него появился дом. Эти люди приняли его без всяких вопросов, без подозрительности или неприязни. Они не стали ни о чем расспрашивать. Они уважали его нежелание рассказывать, и их не пугало его загадочное прошлое. Но теперь, когда в его жизни появилась стабильность, когда Арон пришел туда, куда стремился, проснулась внутренняя тревога. Он чувствовал потребность защитить одиночество внутри себя со всеми картинами, с ним связанными. Его одиночество казалось таким огромным, что в нем можно было заблудиться. И Арон бродил там, потерянный и беспокойный. Ему сложно было об этом говорить. Его мучили вещи, о которых невозможно поговорить с другими людьми, и он снова погружался в молчание, так его тяготившее.
И этот свет. Свет пробуждал тоску. Тоску по неизвестности. Никогда Арон не видел такого яркого света. Весна в этих краях была снежная, и все вокруг купалось в ослепительно белом свете. Даже ночи не спасали. Свет просачивался сквозь ночное небо, превращая землю в синий драгоценный камень.
По воскресеньям дети часто приходили в комнатку к Арону посмотреть на ракушки. Еще у него был засушенный морской конек, которого он хранил в мягкой тряпице. Детям никогда не надоедало его разглядывать. Такая маленькая головка, странное тело, такое сухое и колючее. Они приводили с собой других детей из деревни и просили показать им его сокровища. И, глядя на морского конька, передаваемого из рук в руки, дети верили, что все на свете бывает — и русалки, и тролли, и драконы, и виттры, и альвы[2].
— Осторожно, — просил Арон, — смотрите осторожно!
Когда у него появлялось желание, Арон рассказывал детям о разряженных слонах, перевозивших лес в Индии, и о морских водах, кишащих голодными акулами. Дети жадно слушали эти истории и просили еще и еще. Приходившие дети были всё старше и старше, и наконец к ним начали присоединяться взрослые, чтобы поглядеть на Ароновы сокровища. Арон рассказывал на ломаном шведском о людях у Аравийского моря, чью наготу прикрывает только набедренная повязка или небольшой кожаный футляр для мужского органа, и о женщинах, которые, подобно богиням, шествуют с голой грудью и кувшинами на головах. Крестьяне посчитали бы, что он выдумывает, что он все это вычитал из книг, которые у него были, книг, написанных не на шведском, а на чужом языке, если б не этот морской конек. А сколько радости он вызывал у детей. Какое удовольствие было бережно держать его на ладони. Но чем больше радости доставляли эти предметы детям, тем больше беспокойства они внушали взрослым. Мир внезапно становился слишком большим. Им хотелось верить, что они знают свой мир, знают, что творится на свете. Но морской конек и все странные истории, рассказанные Ароном, лишали их этой уверенности. И хотя нельзя было сказать ничего плохого о новом жильце Хельги и Соломона — он был богобоязненным и миролюбивым человеком, — было что-то неприятное в том, как он говорил, и в его имени — все сразу догадались, что оно ненастоящее, да он и не пытался их в этом переубедить. И он никогда ничего не рассказывал о своей жизни.
— Арон живет с нами. Он часть нашей семьи, — обрубал все пересуды на корню Соломон. — И кроме того, мы же не знаем, откуда в этот мир приходят дети.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — вторила ему Хельга, — но для вас он слишком хорош, это уж точно.
Однажды Арон поехал вместе с соседом в Ракселе и прикупил камин — красивую штуковину с плиткой для готовки сверху. Через его спальню проходила труба, так что можно было без проблем встроить в нее камин. Парой вечеров позже, когда тепло от камина согрело комнату, он пригласил хозяев к себе.
Сперва поднялся Соломон с отцом на руках, за ним дети, и последней — Хельга. Все расселись на полу и кровати. Арон приоткрыл дверцу, чтобы огнем освещало комнату. Над изголовьем кровати висел небольшой железный крестик с фигурой распятого Христа, на столике рядом лежали книги и журнал. Все сидели молча. Хельга дала младшему грудь. В камине потрескивали поленья. Треск сопровождался позевыванием детей и сухим кашлем старичка. За окном падали хлопья последнего весеннего снега, которому недолго уже осталось лежать, как утешали себя крестьяне.
Арон подбросил в камин поленьев. Слышно было, как малыш сосет грудь.
— Недурственный камин, — заметил Соломон.
Арон кивнул.
— Хорошая вещь, — энергично закивала Хельга. Она уже давно говорила, что пора купить чугунную