стихийность — их сознанию, укорененность — их бездомности. Эти отношения — часто выражавшиеся эротически — можно было представить и как взаимное отталкивание, и как совершенную взаимодополняемость. Народничество для русских и для еврейских интеллигентов было временем томления по восторженному и искупительному соединению с «народом». Рефлектирующий Оленин из «Казаков» Толстого любит гордую Марьянку так же горячо и безнадежно, как икающий мальчик Бабеля любит Галину Аполлоновну. Или это мальчик Бабеля любит Марьянку? Ко времени Гражданской войны Бабель полюбил «гигантские тела» червонных казаков так же горячо и горько, как Толстой любил «воинственную и несколько гордую осанку» «высокого, красивого» Лукашки и «могучую грудь и плечи» «стройной красавицы» Марьянки. Но, может быть, не так безнадежно...
Но была и другая черта, общая для русских радикалов и еврейских беглецов: и те и другие воевали со своими родителями. Начиная с 1860-х годов, взаимонепонимание «отцов и детей» стало одной из центральных тем интеллигентской культуры. Нигде мятежные еврейские юноши не находили столько единомышленников, как в России. Бросив своих слепых отцов и «грустных суетливых» матерей, они присоединились к братским сообществам тех, кто ушел от собственных родителей — дворян, крестьян, священников и купцов. Семьям иерархическим, патриархальным и замкнутым пришли на смену семьи эгалитарные, братские и открытые. Прочему миру предстояло последовать их примеру.
Все современные общества порождают «молодежные культуры», являющиеся посредниками между биологической семьей, основанной на строго иерархическом распределении ролей в рамках родственной номенклатуры, и сферой профессиональной деятельности, состоящей, по крайней мере, в идеале, из равных, взаимозаменяемых граждан, измеряемых универсальным меритократическим стандартом. Переход из сыновей в граждане требует гораздо больших затрат, чем переход из сыновей в отцы. Если в традиционных обществах человек неуклонно продвигается — через специальные обряды инициации — от одной предписанной роли к другой, то каждый современный индивидуум воспитывается на ценностях, враждебных идеологии окружающего мира. Какая бы риторика ни использовалась в кругу семьи и каким бы ни было разделение труда между мужьями и женами, взаимоотношения родитель—ребенок всегда асимметричны в том смысле, что значение каждого действия определяется в соответствии со статусом субъекта. Всякая семья — ancien regime. Становление современного взрослого — всегда революция.
Существует два широко распространенных решения этой проблемы. Одно из них — национализм, который представляет современное государство как семью, укомплектованную отцами-основателями, братьями по орудию, сыновьями нации, дочерьми революции и т. д. Другoe — членство в разного рода добровольных ассоциациях, среди которых молодежные объединения отличаются особой популярностью и эффективностью, так как сочетают интимность, солидарность и жесткую статусную структуру семьи с инициативой, гибкостью и открытостью рынка. В России конца XIX века многие молодые люди, выросшие в патриархальных семьях и познакомившиеся с западным социализмом, восстали одновременно и против русской отсталости, и против западной современности. Они видели оба зла по праву своими (будучи «испорченными для России западными предрассудками, для Запада — русскими привычками»), а потому видели в обоих источник силы. Они намеревались спасти мир, спасая самих себя, поскольку российская отсталость являлась законной предтечей западного социализма — либо потому, что была изначально общинной, либо потому, что представляла собой самое слабое звено в цепи империализма. Оказавшись в пустом пространстве между неправомерными, на их взгляд, патерналистскими притязаниями патриархальной семьи и самодержавного государства, они создали устойчивую молодежную культуру, пропитанную лихорадочным ожиданием тысячелетнего царства, мощной внутренней сплоченностью и самопоклонением столь страстным, что утолить его можно было только посредством самоуничтожения. Для русской интеллигентской молодежи постоялый двор поколения стал храмом вечной юности и человеческих жертвоприношений.
Таковы были нейтральные пространства — «островки свободы», по определению одного из их обитателей, — в которые переселялось большинство евреев, шедших по Пушкинской улице. В России было меньше, чем на Западе, салонов, музеев, кофеен, бирж, профессиональных союзов и зубоврачебных кабинетов; их социальное значение было ограниченным, а открытость их для евреев затруднялась правовыми препонами. Храм юности, напротив того, был чрезвычайно велик и неподдельно гостеприимен. Евреев принимали как евреев: некоторые из революционеров считали погромы начала 1880-х годов законным народным протестом против эксплуатации, однако господствующим среди интеллигенции было мнение, что евреи принадлежат к числу униженных, оскорбленных — и, стало быть, добродетельных. С. Я. Надсон, один из самых популярных русских поэтов XIX века, «рос чужим» «отверженному народу», к которому, как он подозревал, принадлежали его предки, но
Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, —
Дай скромно стать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою!
Надсон умер от чахотки в возрасте двадцати пяти лет и в остром осознании того, как «прекрасен терн страданья за людей». Его поэтическая слава пережила XIX век — и то же произошло с его образом еврея, согбенного «под бременем скорбей» и «тщетного ожидания спасенья». Чем более заметными и многочисленными были еврейские маклеры, банкиры, врачи, адвокаты, студенты, художники, журналисты и революционеры, тем более униженными и оскорбленными становились еврейские герои русской литературы. По Чехову, Успенскому, Гарину-Михайловскому, Горькому, Андрееву, Сологубу, Короленко, Куприну, Станюковичу, Арцыбашеву, Брюсову, Бальмонту и Бунину (среди прочих — и что бы они про себя ни думали), представители этого «отверженного народа» вышли из гоголевской «Шинели», а не из гоголевского «Тараса Бульбы» (который попытался перенести в высокую культуру риторику казачьей ненависти). Среди них встречались и величавые старики с серебристыми бородами, и прекрасные Ревекки с огненными глазами, но подавляющее их большинство относилось к жалким, но неуничтожимым жертвам унижений и оскорблений. Евреи не были частью «народа», но людьми они были хорошими.
Впрочем, для русского литературного воображения образ еврея значил так же мало, как «еврейский вопрос» для устремлений тех евреев, которые приняли пушкинскую и/ или революционную веру. Большинство еврейских юношей и девушек, вступавших в студенческие кружки, русские школы, тайные общества и дружеские компании, представлялись — и приглашались — не как евреи, а как собратья по вере в Пушкина и революцию, меркурианцы, жаждущие аполлонийской гармоничности, бунтари, восставшие против патриархальности, страдальцы за униженное человечество.
В городах и местечках черты оседлости светское образование обычно начиналось дома или в еврейских молодежных кружках, возглавляемых студентом, который исполнял роль раввина в ешиботе. «Помню, как будто это было вчера, — писал один из членов такого кружка, — с каким страхом и благоговением сидели мы на деревянной скамье у большой кирпичной еле теплой печи. Напротив нас за столом сидел молодой человек лет двадцати семи, двадцати восьми». Как пишет о руководителе своего кружка другая мемуаристка, «познаниями он обладал неограниченными. Я верила: еще несколько таких людей, как он, и можно начинать революцию». Главными предметами изучения были русский язык, русская классическая литература и различные социалистические тексты, по большей части русские, но также переведенные с английского и немецкого. Более совершенное знание русского вело к более широкому кругу чтения, а чтение часто приводило к прозрению, подобному тому, что испытал будущий революционер М.Дрей, читая «Прогресс в мире животных и растений» Д. И. Писарева:
Все старые, традиционные взгляды, усвоенные мною с детства без критики, разлетелись, как дым. Мир лежал передо мной простой и ясный, и я сам стоял среди этого мира спокойный и уверенный. Ничего таинственного, пугающего, непонятного в мире для меня не осталось, и я думал, как гетевский Вагнер, что я многое уже знаю и со временем узнаю все... Мне казалось, что никаких прорех в моем миросозерцании нет, что никакие колебания и сомнения более не возможны, и что я навсегда приобрел твердую почву под ногами...
Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что это было лучшее время моей жизни. Никогда больше я не испытывал так интенсивно того восторга, который дается первым пробуждением мысли и впервые