Крепкий статный мужчина лет пятидесяти рыдал, закрыв лицо руками. Асфальтированное пространство двора заполнялось отчаянием и беспомощностью перед лицом потери. Стены Царства мертвых четвертой клиники видели немало горя за прошедшие годы. Но это горе было особенным. Оно было сильнее людей.
Оформив документы, я выкатил гроб в траурный зал и установил его на постамент вместе с мрачным худощавым мужчиной из числа дальних родственников. Расставив венки, я распахнул двери зала, отчего двор взвыл стонами десятков голосов, над которыми пронзительно пульсировали страшные вскрики Ваниной матери. Женщина не плакала и не причитала. Она конвульсивно кричала, будто обреченное животное, загнанное в угол безжалостной жизнью. Лишь мельком взглянув на нее, я сразу понял – ее жизнь на исходе. И не важно, сколько ей отведено. Она умрет вместе с сыном, как только маленький гроб коснется дна могилы. Мертвая станет ходить по этой земле еще много лет, растворившись в толпе живых. И вернется к жизни лишь тогда, когда ляжет рядом с сыном, обретя его по ту сторону бытия.
Плотно закрыв три пары широких массивных дверей, отделяющих траурный зал и зону выдачи от отделения, замер у чуть приоткрытой двери служебного входа. Глядя на катафалк сквозь узкую щель дверного проема, я подсматривал за чужим горем, не в силах оторваться от этого страшного зрелища, словно ребенок, пробравшийся к месту казни.
Она была в самом разгаре. Крики матери, взлетающие над рыданиями остальных, вспыхивали запредельной болью, вырываясь во двор сквозь тяжелые двери траурного зала. Я старался не слышать их, но они врезались в душу, оставляя глубокие болезненные отпечатки, которые всегда будут со мной. Сознание против моей воли рисовало картинки последних минут жизни мальчишки, играющего с друзьями в песчаном карьере. Обратный отсчет его жизни тикал у меня в мозгу, словно безжалостный часовой механизм бомбы, что стерла с лица земли семью Первенцевых, лишив их общего счастья. Превратив в горстку опустошенных родственников, разом погребенных под тоннами песка.
Не знаю, сколько все это продолжалось. Пять минут, десять, двадцать? В тот теплый тихий воскресный день время потеряло значение для мертвых Первенцевых, оставшихся среди живых. И я, затихший у приоткрытой двери служебного входа, тоже не чувствовал его, не сводя глаз с неказистого «пазика». Но вдруг наваждение рухнуло, рассыпавшись от утробного хриплого урчания заводящегося автобуса. Четверо мужчин с заплаканными серыми лицами бережно вынесли маленький невесомый гроб. Когда он скрылся в чреве автобуса, по ступеням крыльца траурного зала потекла плотная толпа, одетая в черное и обсыпанная яркими пятнами похоронных букетов. В центре нее шла мать Вани, зажатая со всех сторон бессильным сочувствием. Сойдя со ступеней, она внезапно обмякла, потеряв сознание и скрывшись под склонившимися над ней людьми. Подхватив ее на руки, они понесли ее к «пазику», как несколько секунд назад несли к нему гроб с тем, что осталось от ее сына.
Вскоре звук автобуса стих, унося от ворот Царства мертвых самые страшные похороны, выпавшие на долю санитара Антонова. Оставшись один, я с силой хлопнул дверью. Дважды повернув ключ в замке, надежно закрыл ее, будто боялся, что остатки горя Первенцевых, еще витавшие во дворе морга, проберутся ко мне. «Надо бы закрыть зал», – подумал я. Но не стал этого делать, отложив на потом. Боялся, что увижу в его прохладных мраморных стенах тени Первенцевых, рыдающих у постамента. А потому поспешил убраться подальше в глубь отделения. Рухнув на диван в «двенашке», посидел с пару минут. Очень хотелось, чтобы прямо сейчас заявилась бригада перевозки. Разухабистые брутальные парни, в форменных костюмах «скорой помощи», они бы заставили меня надеть циничную маску профессионального санитара, не знающего сочувствия в стенах патанатомии. Обменявшись с ними парой шуток, стал бы оформлять документы, слушая смачные байки, полные «черного юмора». Это наверняка бы помогло…
«Просто я очень устал, очень», – оправдывался дежурный Харон четвертой клиники, проведя рукой по влажным глазам. «Все от этого. Может, выпить? Приму-ка, пожалуй, лучше капель». Со вздохом поднялся, вынул из кармана хирургической пижамы капли, которые достал из аптечки перед выдачей. Как чувствовал, что они обязательно пригодятся кому-то из родни. И они пригодились. Накапав в рюмку изрядную дозу, помедлил и добавил еще столько же. Разведя водой, разом опрокинул в себя спасительное пахучее снадобье. Спустя несколько минут горе Первенцевых стало затихать во мне, уступая место мягкой дремоте, навалившейся на веки. Вытянувшись на диване, я сгреб в объятиях казенную подушку, одетую в наволочку со штампом прачечной в виде размытого от частых стирок слова «морг». Закрыв глаза, стал ждать вязкого медикаментозного сна, который топтался где-то совсем рядом, но никак не желал подойти вплотную.
«Ты, Антонов, столько народу похоронил… И все они были тебе чужими», – плавно текли в моей голове заторможенные мысли. «А с другой стороны и не был никогда. Вот и пытаешься на себя примерить». Я был поздним ребенком, а потому был еще совсем маленьким, когда бабушки и дедушки ушли в иной мир. К тому же я почти их не знал, ведь жили они на другом конце нашей огромной страны. Это горе прошло мимо, лишь слегка коснувшись меня родительскими слезами, которых я очень боялся. И лишь однажды я безутешно рыдал над телом, держа его в крошечных ладошках.
Мне было года три с половиной, не больше. Шумным весенним днем, гуляя с матушкой во дворе приземистой «хрущевки», я нашел в траве птенца воробья. Совсем маленький, он лежал на спинке, немощно трепыхая крыльями и вытягивая тоненькие розовые лапки. Пернатых родителей поблизости не было. Да и гнезда мы не нашли, как ни старались. И решили попытаться спасти несчастного, забрав его домой. «Сейчас покормим его, а завтра отнесем к доктору», – сказала мама, когда я аккуратно нес птицу, задыхаясь от эмоций. Устроив птенца в почтовой фанерной коробке, устланной ватой, я бросился во двор, чтобы притащить ему одного из дождевых червяков, выбравшихся на асфальтные дорожки после обильного утреннего дождя. Вернувшись с добычей, пытался кормить пищащего птенца, поднося угощение к клюву и на все лады уговаривая его поесть. Но тот, несмотря на все мои старания, не обращал на еду никакого внимания. Я был в отчаянии, но сдаваться не собирался, требуя от родителей помощи. Тогда мама растолкла в молоке вареный яичный желток. Взяв умирающую птицу в руку, она поднесла к нему ложку с питательной смесью, тихонько ткнув птенца в нее клювом. Затаив дыхание, я ждал развязки, от волнения заливаясь пунцовым румянцем. Спустя несколько бесконечных секунд, полных детской жалости и надежды, пернатый чуть дернул головой и… запустил клюв в ложку! Приоткрывая клюв, он высовывал тонкий язычок, запуская его в ложку. Я ликовал! «Ура! Ура!! Мы спасли воробышка, ура!» – радостно лепетал я, глядя на то, как пустеет ложка. «Да, сынок, спасли», – соглашалась со мною мама, стараясь спрятать свою неуверенность. А когда полчаса спустя воробей кое-как поднялся на ноги, покачиваясь на слабых когтистых лапках, я был совершенно счастлив. До позднего вечера не отходил я от коробки, изредка осторожно гладя по голове нахохлившуюся птицу, забившуюся в угол коробки. «Потерпи до завтра! – уговаривал я его. – Завтра мы тебя с мамой к врачу отнесем. И будешь ты тогда совсем здоровым!» Когда пришла пора ложиться спать, родители с трудом оттащили меня от спасенного воробья. Погладив его по грязным лохматым перьям, я пожелал ему спокойной ночи, попрощавшись до утра и еще раз напомнив про врача.
Проснувшись ни свет ни заря, я вскочил с кровати и бросился в родительскую комнату, где на подоконнике стояла коробка с птенцом. Схватив свой любимый маленький стульчик, подтащил его к окну и, взобравшись на него, заглянул в коробку. Воробей лежал на боку, вытянув окоченевшие сомкнутые лапы. Птица была мертва.
В то утро родители проснулись от пронзительного детского крика. Мама говорит, что не могла успокоить меня несколько часов, пока я сам не уснул, совершенно вымотанный изнурительными рыданиями. Так я не плакал никогда в жизни, ни до, ни после этого дня. А проснувшись, несчастный и опухший, я снова принялся оплакивать птицу. Да так отчаянно, что родители даже решили дать мне валерьянки. Трехлетний Тёма Антонов окончательно справился со своим горем лишь неделю спустя. Но даже спустя многие месяцы мог пустить слезу, увидев на улице шумную воробьиную стаю, напомнившую о моем мертвеце, которого я так неистово оплакивал.
«Один мертвый воробей против сотен людских похорон», – мелькнуло у меня в голове перед тем, как я растворился в объятиях сна, тяжело пахнущего сердечными каплями. Поначалу передо мною была лишь черная молчаливая пустота. Но вдруг колыхнувшись, она стала наполняться проступающими очертаниями сновидения, ставшего продолжением истории с воробьем, случившейся в далеком детстве.
Фантасмагория этого сна началась с совершенно обыденной и реальной картины. Я подметал