сам Христос… Это та же самая трапеза, которую предлагал Христос, и ничем не менее той. Нельзя сказать, что ту совершает Христос, а эту человек; ту и другую совершает сам Христос. Это место есть та самая горница, где Он был с учениками» (hom. 82, 5). Это вопрос первостепенной важности. Тайная Вечеря была принесением жертвы — Крестной жертвы. Жертвоприношение продолжает длиться до сих пор. Христос до сих пор является Первосвященником Своей Церкви. Таинство — то же, Священник — тот же, и Трапеза — та же. Еще раз обратимся к творениям Кавасилы: «Принеся и пожертвовав Себя единожды за всех, Он не прекращает Своего вечного служения, совершая его ради нас, и всегда будет в нем нашим ходатаем пред Богом» (Explan. div. liturg., 23). Воскрешающая мощь Христовой смерти в полную силу проявляется в Евхаристии, которая есть «врачевство бессмертия, не только предохраняющее от смерти, но и дарующее вечную жизнь во Иисусе Христе» по слову сщмч. Игнатия (Ephes. XX, 2). Это «небесный Хлеб и Чаша жизни». Это страшное Таинство становится для верных «обручением Жизни Вечной», и именно потому, что сама смерть Христа уже была Торжеством и Воскресением. В Евхаристии соединены начало и конец: воспоминания евангельских событий и пророчества Апокалипсиса. Она — sacramentum futuri [таинство будущего], потому что она — воспоминание Креста. Евхаристия суть таинство предчувствия и предвкушения Воскресения, «образ Воскресения» (выражение молитвы на потребление Св. Даров литургии свт. Василия Великого). Только «образ» не потому, что она простой символ, а потому, что история Спасения продолжается и надо ожидать, чаять жизни будущего века.
VII
Христиане, будучи христианами, не должны верить философским теориям бессмертия. Они должны верить во Всеобщее Воскресение. Человек — тварь. Самим своим существованием он обязан Богу. Человеческое бытие не необходимо. Оно — милость Божия. Но Бог сотворил человека для бытия, то есть для вечности. Достичь же вечности и обрести ее можно только в единении с Богом. Нарушение этого единства подрывает, хотя и не обрывает, человеческое бытие. Человеческие смерть и смертность свидетельствуют о нарушенном единстве, об одиночестве человека, о его отчужденности от источника и цели своего бытия. Однако действие творящего fiat продолжается: единство восстанавливается Воплощением. В смертной тени вновь явлена Жизнь. Воплотившийся — Жизнь и Воскресение. Воплотившийся — Покоритель смерти и ада. Он — Первенец Нового Творения, Первенец из умерших. Физическая смерть человека — не отдельное «природное явление», а, скорее, зловещее клеймо изначальной трагедии. «Бессмертие» бестелесных «душ» не решает человеческую проблему. А «бессмертие» в мире, лишенном Бога, «бессмертие» без Бога или «вне Бога» тотчас превращается в вечную муку. Христиане, будучи христианами, стремятся получить нечто более великое, чем «природное» бессмертие. Они стремятся к бесконечному единению с Богом, то есть, по удивительному выражению ранних Отцов, к обожению (theosis). Ничего «натуралистического» или пантеистического в этом нет. Обожением называют тесное, сокровенное причастие человеческих личностей Живому Богу. Быть с Богом — значит пребывать в Нем, становясь причастником Его совершенства. «Так что Сын Божий стал сыном человеческим для того, чтобы человек сделался Сыном Божиим» (сщмч. Ириней Лионский, Adv. haeres. III, 10, 2). В Нем человек навеки соединен с Богом. В Нем — наша Жизнь Вечная. «Мы же все открытым лицем, как в зеркале, взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу, как от Господня Духа» (2 Кор. 3, 18). И в конце времен вся тварь войдет в Благословенную Субботу, в самый настоящий «День упокоения», таинственный «Осмый день творения», когда наступят Всеобщее Воскресение и Грядущий Век.
Вселенское Предание и славянская идея
И не думайте говорить в себе:
Отец наш — Авраам; ибо говорю вам,
что Бог может из камней сих
воздвигнуть детей Аврааму.
Мф. 3, 9.
В своих замечательных «Историко–философских чтениях» Гегель с большим подъемом говорил о рождении философии из народного духа. «Философия вообще» есть призрачное ens Imaginationis. В своем историческом существовании философская жизнь связана лишь с немногими народами и только с некоторыми эпохами. Есть как бы свои сроки и места для философских рождений и вспышек духа. Но при этом не просто наступает время «философствовать вообще»: нет, у определенного народа возникает определенная философия. В ней раскрывается его дух, его жизнь, его идея. В процессе органического роста дозревает народная жизнь до философской рефлексии. В муках и сомнении преодолевает созревающая мысль безразличный покой «естественного существования» и вступает в мир «понимания». Так начинается философская жизнь у каждого народа. — Такое распадение «внутреннего стремления» с «внешнею действительностью», с «субстанциональным образом существования» переживало русское общественное сознание на рубеже двадцатых и тридцатых годов прошлого века, почти сто лет тому назад.
Эти десятилетия справедливо были названы «замечательными». «Люди тридцатых годов» резко и заметно отличаются и от своих отцов, и даже от своих старших братьев всем существом своего умственного и нравственного склада, темпом и стилем своей внутренней жизни. Они точно охвачены какою–то горячкой, тревожным беспокойством, каким–то священным платоническим «безумием», восторгом и возбуждением. В их душевной жизни господствуют героические аффекты, восторженно–ликующие или безотрадно–скорбные, — но всегда неистовые и неукротимые. Это, подлинно, — «ледоход русской жизни». «Люди тридцатых жуткой. Они словно больны внутренним раздвоением, лермонтовской грустью и «рефлексией». И это щемящее переживание разрешается то бескрылым влечением к духовной цельности, тягою к природе, культом патриархального быта, то грустными воспоминаниями о героических этапах невозвратимого прошлого. «Болезнь напряженности нравственной распространялась, как зараза», — выразился об этом времени впоследствии Ап. Григорьев. «Паника усиливается в мысли». Это была эпоха «пробуждающегося сознания», выходящего из привычной спаянности с бытом. В новом поколении, по выражению Герцена, «ошеломленная Россия приходила в себя». Отсюда такая боль, такое томление, и вместе с тем такая радость жизни, такое умиление. Нет, это не была расплывчатая, романтическая Sehnsucht[121]. Это была предметная тоска. «Тридцатые годы», верно заметил Достоевский, это — эпоха, «впервые сознательно на себя взглянувшая», когда «чуть не впервые начинается наше томительное сознание и наше томительное недоумение, вследствие этого сознания, при взгляде кругом».
«Нам необходима философия, все развитие нашего ума требует ее, — писал Ив. Киреевский в 1830 году. — Ею одною живет и дышит наша поэзия; она одна может дать душу и целость нашим младенчествующим наукам, и самая жизнь наша, может быть, займет от нее изящество строгости. Но откуда придет она?.. Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного бытия». И действительно, из жизни родилась русская философская мысль, — сперва под видами литературной критики и историософических рассуждений, в пылу культурно–патриотических упований и споров. Никогда с метафизического парения не начинается философская жизнь. На спекулятивные высоты умудренная историческим опытом мысль подымается впервые лишь тогда, когда достигнуты какие–то бытовые пределы, когда повседневные загадки, «затрудняющие» и «изумляющие» обыденное сознание, сгущаются и сублимируются в философские проблемы, когда, словом, есть на что глядеть с высоты. И созерцают с высоты свою близкую и родную жизнь. В тридцатые годы в русское сознание неотразимо врезалась загадка России. И это стало необходимо и возможно после Отечественной войны «священной памяти двенадцатого