Смешная, сцена не убавила опасений Клима, что этот человек скажет или сделает какую-нибудь глупость, уже не смешную. Долганов, не понравился ему сразу, как только вошел, а особенно с той минуты, когда он подсунул под себя руки, это уж было сделано не с намерением насмешить. Самгин достаточно насмотрелся на чудаковатых людей и был уверен, что чудачество – ставка на внимание, нехитрая игра в оригинальность. Одет был Долганов нелепо, его узкие плечи, облекал старенький, измятый сюртук, под сюртуком синяя рубаха-косоворотка, на. длинных ногах – серые новенькие брюки из какой-то жесткой материи. Лицо тоже измятое, серое, с негустой порослью волос лубочного цвета, на подбородке волосы обещали вырасти острой бородою; по углам очень красивого рта свешивались – и портили рот – длинные, жидкие усы. Но старообразное и очень подвижное лицо это освещали приятные глаза, живые, усмешливые, золотистого цвета.
«Девичьи, глупые глаза», – определил Самгин, слушая гибкий басок Долганова.
– Развлекался только ссорами с начальником, лентяишко такой, пьяница, изображает чудовище, шляется по камерам, «иский, кого поглотити», скандалит, как в трактире. Я его дразню: «Перестаньте бурбошку играть, это у вас от скуки, а в сущности, вы не плохой парень, хотя – пехота». А он – сапером был и страшно сердился, что я его пехотой зову. Кричит: «Я вам не парень, я втрое старше вас!» Долго мы состязались, потом он говорит:
«Вы, Долганов, престиж мой подрываете, какого чорта!» Ну, посмеялись мы; конечно, тихонько смеемся, чтобы престиж не пострадал. Уговорил я его переплетную мастерскую наладить...
Айно, облокотясь на стол, слушала приоткрыв рот, с явным недоумением на лице. Она была в черном платье, с большими, точно луковки, пуговицами на груди, подпоясана светлозеленым кушаком, концы его лежали на полу.
«Она не верит ни одному его слову», – решил Клим, а Долганов неожиданно спросил Дмитрия:
– Народник?
– Марксист, – ответил Самгин старший, улыбаясь.
– Да ну-у? – удивился Долганов и вздохнул: – Не похоже. Такое русское лицо и – вообще... Марксист – он чистенький, лощеный и на все смотрит с немецкой философской колокольни, от Гегеля, который говорил: «Люди и русские», от Момзена, возглашавшего: «Колотите славян по башкам».
Говоря, Долганов смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими руками забросил волосы на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его лежали на голове неровно, как будто череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая в тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
– Весьма сожалею, что Николай Михайловский и вообще наши «страха ради иудейска» стесняются признать духовную связь народничества со славянофильством. Ничего не значит, что славянофилы – баре, Радищев, Герцен, Бакунин – да мале ли? – тоже баре. А ведь именно славянофилы осветили подлинное своеобразие русского народа. Народ чувствуется и понимается не сквозь цифры земско-статистических сборников, а сквозь фольклор, – Киреевский, Афанасьев, Сахаров, Снегирев, вот кто учит слышать душу народа!
Лицо Долганова морщилось, хотело быть сердитым, но глаза мешали этому, сияя все вдохновенней и ласковее. И чем более сердитые слова выговаривал он своим гибким баском, тем яснее видел Самгин, что человек этот сердиться не способен. В словах он не стеснялся, марксизм назвал «еврейско-немецким учением о барышах», Дмитрий слушал его нахмурясь, вопросительно посматривая на брата, как бы ожидая его возражений и не решаясь возражать сам. Айно блаженно улыбалась, было ясно, что она тоже нетерпеливо ждет чего-то, и это вынудило Клима сказать небрежным тоном:
– Старо все это и, знаете, несколько газетно. Долганов оскалил крупные, желтые зубы, хотел сказать, видимо, что-то резкое, но дернул себя за усы и так закрыл рот. Но тотчас же заговорил снова, раскачиваясь на стуле, потирая колени ладонями:
– Мысль, что «сознание определяется бытием», – вреднейшая мысль, она ставит человека в позицию механического приемника впечатлений бытия и не может объяснить, какой же силой покорный раб действительности преображает ее? А ведь действительность никогда не была – и не будет! – лучше человека, он же всегда был и будет не удовлетворен ею.
– Вы – семинарист? – спросил Клим неожиданно для себя и чтоб сдержать злость; злило его то, что человек этот говорит и, очевидно, может сказать еще много родственного тайным симпатиям его, Клима Самгина.
– Да, семинарист! Ну, – и что же? – воскликнул Долганов и, взмахнув руками, подскочил на стуле, как будто взбросил себя на воздух взмахом рук.
«Какая-то схема человека или детский рисунок, – отметил Самгин. – Странно, что Дмитрий не возражает ему».
– Семинарист, – повторил Долганов, снова закидывая волосы на затылок так, что обнажились раковины ушей, совершение схожих «с вопросительными знаками. – Затем, я – человек, убежденный, что мир осваивается воображением, а не размышлением. Человек прежде всего – художник. Размышление только вводит порядок в его опыт, да!
– Это – идеализм, – неохотно сказал Дмитрий.
– Ну, да! А – что же? А чем иным, как не идеализмом очеловечите вы зоологические инстинкты? Вот вы углубляетесь в экономику, отвергаете необходимость политической борьбы, и народ не пойдет за вами, за вульгарным вашим материализмом, потому что он чувствует ценность политической свободы и потому что он хочет иметь своих вождей, родных ему и по плоти и по духу, а вы – чужие!
Он встал, наклонился, вытянул шею, волосы упали на лоб, на щеки его; спрятав руки за спину, он сказал, победоносно посмеиваясь:
– В сущности, вы, марксята, духовные дети нигилистов, но вам уже хочется верить, а дурная наследственность мешает этому. Вот вы, по немощи вашей, и выбрали из всех верований самое простенькое.
Дразнящий смешок его прозвучал мальчишески, совершенно не совпадая с длинной фигурой и старообразным лицом.
– Путаники, – вздохнул он, застегивая сюртук. – А все-таки в конце концов пойдете с нами. Аполитизм ваш -ненадолго.
Он протянул руку Айно.
– Куда вы идете? – спросила она.
– В Торнео. Ведь вы знаете, – усмехаясь, ответил он. Айно, покачивая толовой, осмотрела его с головы до дог, он беззаботно махнул рукой.
– Ничего! Меня оденут, остригут...
Схватив обеими руками его руку, Айно встряхнула ее.
– Счастливую дорогу!
– Ну, прощайте, братья, – сказал Долганов.
Он вышел вместе с Айно. Самгины переглянулись, каждый ожидал, что скажет другой. Дмитрий подошел к стене, остановился пред картиной и сказал тихо:
– Значит, он – за границу.
– Странная фигура, – заметил Клим, протирая очки.
– Да, – отозвался брат, не глядя на него. – Но я подобных видел. У народников особый отбор. В Устюге был один студент, казанец. Замечательно слушали его, тогда как меня... не очень! Странное и стеснительное у меня чувство, – пробормотал он. – Как будто я видел этого парня в Устюге, накануне моего отъезда. Туда трое присланы, и он между ними. Удивительно похож.
Круто повернувшись, Дмитрий тяжелыми шагами подошел вплоть к брату:
– Слушай, ужасно неудобно это... просто даже нехорошо, что отец ничего не оставил тебе...
– Чепуха! – сказал Клим. – Я не хочу говорить об этом.
– Нет, подожди! – продолжал Дмитрий умоляющим голосом и нелепо разводя руками. – Там – четыре, то есть пять тысяч. Возьми половину, а? Я должен бы отказаться от этих денег в пользу Айно... да, видишь ли, мне хочется за границу, надобно поучиться...
Клим строго остановил его: