«И может быть – женой протопопа Аввакума», – подумал он, закуривая папиросу.
Город Марины тоже встретил его оттепелью, в воздухе разлита была какая-то сыворотка, с крыш лениво падали крупные капли; каждая из них, казалось, хочет попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало, как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел у окна, в том же пошленьком номере гостиницы, следил, как сквозь мутный воздух падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной. Было в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.
– Воротился? – спросила она как будто с удивлением и тотчас же хозяйственно заговорила о том, что ему сейчас же надо подыскать квартиру и что она знает одну, кажется, достаточно удобную для него.
– Около двух часов я заеду за тобой, посмотрим, ладно?
Вообще она встретила его так деловито, как хозяйка служащего, и в комнату за магазином не позвала.
Сейчас уже половина третьего, а ее все еще нет. Но как раз в эту минуту слуга, приоткрыв дверь, сказал:
– Вас Марина Петровна Зотова просят на извозчика.
Самгин отметил, что она не извинилась за опоздание.
– Совсем кончил с Москвой?
– Да.
– Вот и чудесно. .
Ехали в тумане осторожно и медленно, остановились у одноэтажного дома в четыре окна с парадной дверью; под новеньким железным навесом, в медальонах между окнами, вылеплены были гипсовые птицы странного вида, и весь фасад украшен аляповатой лепкой, гирляндами цветов. Прошли во двор; там к дому примыкал деревянный флигель в три окна с чердаком; в глубине двора, заваленного сугробами снега, возвышались снежные деревья сада. Дверь флигеля открыла маленькая старушка в очках, в коричневом платье.
– Здравствуй, Фелициата Назаровна! Вот – постояльца привезла. Где Валентин? – громко закричала Марина; старуха молча и таинственно показала серым пальцем вверх.
– Позови. Глухая, – вполголоса объяснила Марина, вводя Самгина в небольшую очень светлую комнату. Таких комнат было три, и Марина сказала, что одна из них – приемная, другая – кабинет, за ним – спальня.
– Окнами в сад, как видишь. Тут жил доктор, теперь будет жить адвокат.
«Уже решила», – подумал Самгин. Ему не нравилось лицо дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклона голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.
– Безбедов, Валентин Васильевич, – назвала Марина, удивительно легко оттолкнув его. Безбедов выпрямился, и Самгин увидал перед собою широколобое лицо, неприятно обнаженные белки глаз и маленькие, очень голубые льдинки зрачков. Марина внушительно говорила, что Безбедов может дать мебель, столоваться тоже можно у него, – он возьмет недорого.
– Даром! – сказал Безбедов, голосом человека, больного лярингитом. – Хотите – даром?
– Зачем же? – сухо спросил Самгин, а тот, сверкнув зрачками, широко развел руки и ответил:
– Так. Ради своеобразия.
– Не дури, Валентин, – строго посоветовала Марина и через несколько минут сказала Безбедову:
– Я пришлю завтра тебе Мишутку, и ты с ним устрой все, – двух дней довольно?
Безбедов снова поймал ее руку, поцеловал и прохрипел:
– Могу завтра к вечеру...
Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе в магазин, – там, как всегда, кипел самовар и, как всегда, было уютно, точно в постели, перед крепким, но легким сном.
– Валентин – смутил тебя? – спросила она, усмехаясь. – Он – чудит немножко, но тебе не помешает. У него есть страстишка – голуби. На голубях он жену проморгал, – ушла с постояльцем, доктором. Немножко – несчастен, немножко рисуется этим, – в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека.
Помолчав, она попросила его завтра же принять дела от ее адвоката, а затем приблизилась вплоть, наклонилась, сжала лицо его теплыми ладонями и, заглядывая в глаза, спросила тихо, очень ласково, но властно:
– Ну, – что? Что хмуришься? Болит? Кричи, – легче будет!
Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно сидеть, выгнув шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из женщин не обращалась с ним так, и он не помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила: .
– Ну, говори! Ведь – хочешь рассказать себя, – чего же молчишь?
Он вовсе не хотел «рассказывать себя», он даже подумал, что и при желании, пожалуй, не сумел бы сделать это так, чтоб женщина поняла все то, что было неясно ему. И, прикрывая свое волнение иронической улыбкой, спросил:
– Ты желаешь, чтоб я исповедовался? Странное желание. Зачем тебе нужно это?
Он пожал плечами, а Марина, положив руку на плечо его, сказала, тихонько вздохнув:
– Не хочешь – не надо. Но мы, бабы, иной раз помогаем сбросить ношу с плеч...
– Чтоб возложить другую, – вставил он, а Марина, заглядывая в глаза его, усмехаясь, откликнулась:
– Я замуж за тебя – не собираюсь, в любовницы – не напрашиваюсь.
Обаятельно звучал ее мягкий, глубокий голос, хороша была улыбка красивого лица, и тепло светились золотистые глаза.
– Говорить о себе – трудно, – .предупредил Самгин.
– А – о чем говорим? – спросила она. – Ведь и о погоде говоря – о себе говорим.
– Ты слишком упрощенно смотришь...
– Разве?
Самгин искоса взглянул в лицо ее и осторожно начал:
– Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они – еще не я, – начал он тихо и осторожно. – Жизнь – бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, – они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль...
Марина молча погладила его плечо, но он уже не смотрел на нее, говоря:
– Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но – не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя верить в спасительность социализма и... прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу...
Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова «внутренняя свобода», встал и, шагая по комнате из угла в угол, продолжал более торопливо:
– Поэтому я – чужой среди людей, которые включают себя в партии, группы, – вообще – включают, заключают...
Он чувствовал, что говорит необыкновенно и даже неприятно легко, точно вспоминает не однажды прочитанную и уже наскучившую книгу.
– В конце концов – все сводится к той или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну из них. И – что можно сказать о себе, кроме: «Я видел то, видел это»?
Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол «всем миром», других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады – все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора. И вдруг он почувствовал: есть нечто утешительное в том, что память укладывает все эти факты в ничтожную единицу времени, – утешительное и даже как будто