перегородив много более узкий Геллеспонт[54], а по мнению других – чтобы славой исполинского сооружения устрашить Германию и Британию, которым он грозил войной. Однако в детстве я слышал об истинной причине этого предприятия от моего деда, который знал о ней от доверенных придворных: дело в том, что когда Тиберий тревожился о своем преемнике и склонялся уже в пользу родного внука[55], то астролог Фрасилл заявил ему, что Гай скорей на конях проскачет через Байский залив, чем будет императором.
20. Он устраивал зрелища и в провинциях, астические игры в Сиракузах в Сицилии, смешанные игры в Лугдуне в Галлии[56]. Здесь происходило также состязание в греческом и латинском красноречии, на котором, говорят, побежденные должны были платить победителям награды и сочинять в их честь славословия; а тем, кто меньше всего угодили, было велено стирать свои писания губкой или языком, если они не хотели быть битыми розгами или выкупанными в ближайшей реке.
21. Постройки, недоконченные Тиберием[57], он завершил: храм Августа и театр Помпея. Сам он начал строить водопровод из области Тибура[58] и амфитеатр поблизости от септы; одну из этих построек его преемник Клавдий довел до конца, другую оставил. В Сиракузах он восстановил рухнувшие от ветхости стены и храм богов. Собирался он и на Самосе отстроить дворец Поликрата, и в Милете довершить Дидимейский храм[59], и в Альпийских горах основать город, но раньше всего – перекопать Истминский[60] перешеек в Ахайе: он даже посылал туда старшего центуриона, чтобы сделать предварительные измерения.
22. До сих пор шла речь о правителе, далее придется говорить о чудовище.
Он присвоил множество прозвищ: его называли и «благочестивым», и «сыном лагеря», и «отцом войска», и «Цезарем благим и величайшим». Услыхав однажды, как за обедом у него спорили о знатности цари[61], явившиеся в Рим поклониться ему, он воскликнул:
Немногого недоставало, чтобы он тут же принял диадему и видимость принципата обратил в царскую власть. (2) Однако его убедили, что он возвысился превыше и принцепсов и царей. Тогда он начал притязать уже на божеское величие. Он распорядился привезти из Греции изображения богов, прославленные и почитанием и искусством, в их числе даже Зевса Олимпийского[63], – чтобы снять с них головы и заменить своими. Палатинский дворец он продолжил до самого форума, а храм Кастора и Поллукса превратил в его прихожую[64] и часто стоял там между статуями близнецов, принимая божеские почести от посетителей; и некоторые величали его Юпитером Латинским[65] . (3) Мало того, он посвятил своему божеству особый храм, назначил жрецов, установил изысканнейшие жертвы. В храме он поставил свое изваяние в полный рост и облачил его в собственные одежды. Должность главного жреца отправляли поочередно самые богатые граждане[66], соперничая из-за нее и торгуясь. Жертвами были павлины, фламинго, тетерева, цесарки, фазаны, – для каждого дня своя порода. (4) По ночам, когда сияла полная луна, он неустанно звал ее к себе в объятья и на ложе, а днем разговаривал наедине с Юпитером Капитолийским: иногда шепотом, то наклоняясь к его уху, то подставляя ему свое, а иногда громко и даже сердито. Так, однажды слышали его угрожающие слова:
а потом он рассказывал, что бог, наконец, его умилостивил и даже сам пригласил жить вместе с ним. После этого он перебросил мост с Капитолия на Палатин через храм божественного Августа, а затем, чтобы поселиться еще ближе, заложил себе новый дом на Капитолийском холме.
23. Агриппу он не хотел признавать или называть своим дедом из-за его безродности, и гневался, когда в речах или в стихах кто-нибудь причислял его к образам Цезарей. Он даже хвастался, будто его мать родилась от кровосмешения, которое совершил с Юлией Август; и, не довольствуясь такой клеветой на Августа, он запретил торжественно праздновать актийскую и сицилийскую победы[68] как пагубные и гибельные для римского народа. (2) Ливию Августу, свою прабабку, он не раз называл «Улиссом в женском платье», и в одном письме к сенату даже имел наглость обвинять ее в безродности, уверяя, будто дед ее по матери был декурионом из Фунд, между тем как государственные памятники ясно показывают, что Авфидий Луркон занимал высокие должности в Риме. Бабку свою Антонию, просившую у него разговора наедине, он принял только в присутствии префекта Макрона. Этим и подобными унижениями и обидами, а по мнению некоторых – и ядом, он свел ее в могилу; но и после смерти он не воздал ей никаких почестей, и из обеденного покоя любовался на ее погребальный костер. (3) Своего брата Тиберия он неожиданно казнил, прислав к нему внезапно войскового трибуна, а тестя Силана заставил покончить с собой, перерезав бритвою горло. Обвинял он их в том, что один в непогоду не отплыл с ним в бурное море[69], словно надеясь, что в случае несчастья с зятем он сам завладеет Римом, а от другого пахло лекарством, как будто он опасался, что брат его отравит. Между тем, Силан просто не выносил морской болезни и боялся трудностей плавания, а Тиберий принимал лекарство от постоянного кашля, который все больше его мучил. Что же касается Клавдия, своего дяди, то Гай оставил его в живых лишь на потеху себе.
24. Со всеми своими сестрами жил он в преступной связи [70], и на всех званых обедах они попеременно возлежали на ложе ниже его, а законная жена – выше его. Говорят, одну из них, Друзиллу, он лишил девственности еще подростком, и бабка Антония, у которой они росли, однажды застигла их вместе. Потом ее выдали за Луция Кассия Лонгина, сенатора консульского звания, но он отнял ее у мужа, открыто держал как законную жену, и даже назначил ее во время болезни наследницей своего имущества и власти. (2) Когда она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. А сам, не в силах вынести горя, он внезапно ночью исчез из Рима, пересек Кампанию, достиг Сиракуз и с такой же стремительностью вернулся, с отросшими бородой и волосами. С этих пор все свои клятвы о самых важных предметах, даже в собрании перед народом и перед войсками, он произносил только именем божества Друзиллы[71]. (3) Остальных сестер он любил не так страстно и почитал не так сильно: не раз он даже отдавал их на потеху своим любимчикам. Тем скорее он осудил их по делу Эмилия Лепида[72] за разврат и за соучастие в заговоре против него. Он не только обнародовал их собственноручные письма, выманенные коварством и обольщением, но даже посвятил в храм Марса Мстителя с соответственной надписью три меча, приготовленные на его погибель.
25. О браках его трудно сказать, что в них было непристойнее: заключение, расторжение или пребывание в браке. Ливию Орестиллу, выходившую замуж за Гая Пизона, он сам явился поздравить, тут же приказал отнять у мужа и через несколько дней отпустил, а два года спустя отправил в ссылку, заподозрив, что она за это время опять сошлась с мужем. Другие говорят, что на самом свадебном пиру, он, лежа напротив Пизона, послал ему записку: «Не лезь к моей жене!»