с торгов, а выручка пропивалась. (2) Не раз в таких потасовках ему могли выбить глаз, а то и вовсе прикончить: один сенатор[88] избил его чуть не до смерти за то, что он пристал к его жене. С этих пор он выходил в поздний час не иначе, как в сопровождении войсковых трибунов, неприметно державшихся в стороне. Иногда и средь бела дня он в качалке тайно являлся в театр и с высоты просцения поощрял и наблюдал распри из-за пантомимов, а когда дело доходило до драк и в ход пускались камни и обломки скамеек, он сам швырял в толпу чем попало и даже проломил голову одному претору. 27.. Когда же постепенно дурные наклонности в нем окрепли, он перестал шутить и прятаться и бросился уже не таясь в еще худшие пороки.
(2) Пиры он затягивал с полудня до полуночи, время от времени освежаясь в купальнях, зимой теплых, летом холодных; пировал он и при народе, на искусственном пруду[89] или в Большом цирке, где прислуживали проститутки и танцовщицы со всего Рима. (3) Когда он проплывал по Тибру в Остию или по заливу в Байи, по берегам устраивались харчевни, где было все для бражничанья и разврата, и где одетые шинкарками матроны отовсюду зазывали его причалить. Устраивал он пиры и за счет друзей – один из них, с раздачею шелков[90], обошелся в четыре миллиона сестерциев, а другой, с розовою водою, еще дороже.
28. Мало того, что жил он и со свободными мальчиками и с замужними женщинами: он изнасиловал даже весталку Рубрию. С вольноотпущенницей Актой он чуть было не вступил в законный брак, подкупив нескольких сенаторов консульского звания поклясться, будто она из царского рода[91]. Мальчика Спора он сделал евнухом и даже пытался сделать женщиной: он справил с ним свадьбу со всеми обрядами, с приданым и с факелом[92], с великой пышностью ввел его в свой дом и жил с ним как с женой. Еще памятна чья-то удачная шутка: счастливы были бы люди, будь у Неронова отца такая жена! (2) Этого Спора он одел, как императрицу, и в носилках возил его с собою и в Греции по собраниям и торжищам, и потом в Риме по Сигиллариям[93], то и дело его целуя. Он искал любовной связи даже с матерью[94], и удержали его только ее враги[95], опасаясь, что властная и безудержная женщина приобретет этим слишком много влияния. В этом не сомневался никто, особенно после того, как он взял в наложницы блудницу, которая славилась сходством с Агриппиной; уверяют даже, будто разъезжая в носилках вместе с матерью, он предавался с нею кровосмесительной похоти, о чем свидетельствовали пятна на одежде. 29. А собственное тело он столько раз отдавал на разврат, что едва ли хоть один его член остался неоскверненным. В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору[96]: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него – Спор, крича и вопя как насилуемая девушка. От некоторых я слышал, будто он твердо был убежден, что нет на свете человека целомудренного и хоть в чем-нибудь чистого, и что люди лишь таят и ловко скрывают свои пороки: поэтому тем, кто признавался ему в разврате, он прощал и все остальные грехи.
30. Для денег и богатств он единственным применением считал мотовство: людей расчетливых называл он грязными скрягами, а беспутных расточителей – молодцами со вкусом и умеющими пожить. В дяде своем Гае[97] больше всего хвалил он и восхищался тем, как сумел он промотать за малое время огромное наследство Тиберия. (2) Поэтому и сам он не знал удержу ни в тратах, ни в щедротах. На Тиридата, хоть это и кажется невероятным, он тратил по восемьсот тысяч в день, а при отъезде пожаловал ему больше ста миллионов. Кифареду Менекрату и гладиатору Спикулу он подарил имущества и дворцы триумфаторов. Ростовщик Керкопитек Панерот, получивший от него богатейшие городские и загородные именья, был им погребен почти как царь. (3) Ни одного платья он не надевал дважды. Ставки в игре делал по четыреста тысяч сестерциев. Рыбу ловил позолоченной сетью из пурпурных и красных веревок. А путешествовал не меньше чем с тысячей повозок: у мулов были серебряные подковы[98], на погонщиках – канузийское сукно, а кругом – толпа скороходов и мавританских всадников[99] в запястьях и бляхах.
31. Но более всего был он расточителен в постройках. От Палатина до самого Эсквилина он выстроил дворец, назвав его сначала Проходным, а потом, после пожара и восстановления, – Золотым. О размерах его и убранстве достаточно будет упомянуть вот что. Прихожая в нем была такой высоты, что в ней стояла колоссальная статуя императора ростом в сто двадцать футов[100]; площадь его была такова, что тройной портик по сторонам был в милю длиной; внутри был пруд, подобный морю, окруженный строеньями, подобными городам, а затем – поля, пестреющие пашнями, пастбищами, лесами и виноградниками, и на них – множество домашней скотины и диких зверей[101]. (2) В остальных покоях все было покрыто золотом, украшено драгоценными камнями и жемчужными раковинами; в обеденных палатах потолки были штучные, с поворотными плитами, чтобы рассыпать цветы, с отверстьями, чтобы рассеивать ароматы; главная палата была круглая и днем и ночью безостановочно вращалась[102] вслед небосводу; в банях текли соленые и серные воды. И когда такой дворец был закончен и освящен, Нерон только и сказал ему в похвалу, что теперь, наконец, он будет жить по- человечески.
(3) Кроме того, начал он строить купальню от Мизена до Авернского озера[103], крытую и с портиками по сторонам, в которую хотел отвести все Байские[104] горячие источники; начал и канал[105] от Аверна до самой Остии, чтобы можно было туда ездить на судах, но не по морю; длиною он должен был быть в сто шестьдесят миль, а шириною такой, чтобы могли разойтись две квинкверемы[106]. Для производства этих работ он приказал всех ссыльных отовсюду свезти в Италию, и даже уголовных преступников велел приговаривать только к этим работам.
(4) На эти безумные расходы толкала его не только уверенность в богатстве империи, но и безумная надежда отыскать под землей несметные клады: один римский всадник[107] уверял его клятвенно, будто в Африке в огромных пещерах погребены сокровища древней казны, которую увезла с собой в бегстве из Тира царица Дидона, и добыть их можно почти без труда. 32. Когда же эта надежда его обманула, и он, издержавшись и обеднев почти до нищеты, был вынужден даже солдатам задерживать жалованье, а ветеранам оттягивать награды, – тогда он обратился к прямым наветам и вымогательствам.
(2) Прежде всего постановил он, чтобы по завещаниям вольноотпущенников, без видимой причины[108] носивших имя родственных ему семейств, он наследовал не половину, а пять шестых имущества; далее, чтобы по завещаниям, обнаруживающим неблагодарность[109] к императору, все имущество отходило в казну, а стряпчие, написавшие или составившие эти завещания, наказывались; далее, чтобы закону об оскорблении величества подлежали любые слова и поступки[110] , на которые только найдется обвинитель. (3) Даже подарки, сделанные им в благодарность за полученные от городов победные венки, он потребовал назад. А однажды он запретил носить фиолетовый и пурпурный цвет, сам подослал на рынок продавца с несколькими унциями этой краски и после этого опечатал[111] лавки всех торговцев. Говорят, даже выступая с пением, он заметил среди зрителей женщину в запрещенном пурпурном платье и указал на нее своим прислужникам: ее выволокли, и он отнял у нее не только платье, но и все имущество. (4) Давая поручения, он всякий раз прибавлял: «А что мне нужно, ты знаешь», – и «Будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось». Наконец, у многих храмов он отобрал приношения, а золотые и серебряные изваяния отдал в переплавку – в том числе и статуи богов-Пенатов, восстановленные впоследствии Гальбой.
33. Злодейства и убийства свои он начал с Клавдия. Он не был зачинщиком его умерщвления, но знал о нем и не скрывал этого: так, белые грибы он всегда с тех пор называл по греческой поговорке «пищей богов», потому что в белых грибах Клавдию поднесли отраву. Во всяком случае, преследовал он покойника и речами и поступками, обвиняя его то в глупости, то в лютости: так, он говаривал, что Клавдий